Какие идеи романа привлекли внимание страхова. "преступление и наказание" в русской критике

Григорий Захарович Елисеев

Критика 60-х годов XIX века / Сост., преамбулы и примеч. Л. И. Соболева. -- М., ООО "Издательство Астрель": ООО "Издательства АСТ", 2003. (Библиотека русской критики) Г. Ф. Достоевский в начале своего литературного поприща, которое относится к сороковым годам, был одним из лучших представителей образовавшейся тогда так называемой натуральной школы. Школа эта оказала весьма важную услугу нашей литературе именно тем, что она только действительное признала достойным художественного изображения. Но так как всякая действительность, ео ipso {Вследствие этого (лат.). }, потому только, что она действительность, становилась, по ее воззрениям, материалом, годным для художественного изображения, то отсюда проистекали два важных недостатка натуральной школы: 1) бесцельность художественных изображений, копирование действительности только ради того, чтобы показать свое искусство копировать. На этом основании даже Белинский не только не усомнился казака Луганского за его физиологические очерки возвести в поэты, но даже сказать о нем, что он относительно создания типов "после Гоголя решительно первый талант в русской литературе" 1 ; 2) неразборчивость между действительностию и недействительностию, смешение действительности, существующей в качестве отдельных, исключительных фактов, случайных, ничтожных явлений, с действительностию, имеющею широкое основание в жизни, или разумное raison d"être {Разумное основание, смысл (франц.). }. Отсюда выбор в герои таких лиц, которые представляли чистые курьезы в нравственном мире, например, "Двойник" г. Достоевского. Критика тогдашнего времени благодушно относилась к таким явлениям в литературе, во-первых, потому, что против прежнего они составляли все-таки шаг вперед; во-вторых, главным образом, потому, что Белинский, главный представитель литературной критики, от ногтей юности пропитанный чисто художественными воззрениями на литературу, до самой смерти своей не мог окончательно отрешиться от этих воззрений. В последнее время своей критической деятельности он уступал, что искусство, нисколько не роняя себя, может служить целям чисто практическим, но вместе с тем художественность признавал и за теми произведениями, которые представляли собою только бесцельное изображение действительности. Воспитанные в таких эстетических воззрениях, поэты натуральной школы, за исключением немногих, оказались несостоятельными для воспринятия воззрений последнего времени на искусство. И так как это необходимо повлекло за собою падение прежнего их авторитета, то некоторые из них не могли благодушно перенести такой не ожиданной ими катастрофы. Они стали в оппозицию к тем идеям, которые заняли место сказанных воззрений, и стали с озлоблением преследовать самые идеи. Нам не нужно называть имен и лиц; читатель, следивший за литературою последнего времени, знает, о ком и о чем мы говорим. В ряды этих озлобленных движением последнего времени, видимо, хочет стать теперь и г. Ф. Достоевский новым своим романом. Несколько мы правы в своем предположении, во всяком случае нелестном для г. Достоевского, к которому образованная публика, несмотря на его литературную несостоятельность, не утратила доселе вполне своих симпатий, -- пусть судит читатель по нижеследующему: Студент университета, очень бедный молодой человек, перебивающийся кой-как, решается убить одну старуху-ростовщицу, чтобы поживиться ее деньгами. Он совершенно убежден в том, что, убив старуху, ни для чего не годную в сем мире, он не совершит никакого преступления, а, пожалуй, совершит еще некоторого рода подвиг. Но самый акт совершения убийства есть для него дело новое, непривычное; мысль о нем приводит его в смущение, порождает в нем малодушие. И вот эту-то борьбу между благородною решимостию на убийство, с одной стороны, и между малодушием на осуществление такой решимости -- с другой и изображает г. Достоевский в напечатанной теперь первой части своего романа. Дело кончается, однако ж, тем, что убеждением превозмогается малодушие. Студент убивает не только ростовщицу, но и подвернувшуюся некстати ему под руку после совершения убийства сестру ее. Но чем же, спрашивается, студент убеждается, что убийство, которое он совершит, не есть преступление, а некоторым образом подвиг? О! отвечает автор. Чтобы убедиться в этом, ему вовсе не было нужды трудиться. Подобные убеждения "были, по словам автора, самые обыкновенные и не раз уже слышанные им -- молодые разговоры и мысли" (!!!???). Вот оно куда пошло! Читателю, конечно, любопытно знать, как формулировались подобные молодые разговоры и мысли. Потому мы поведем его в один плохенький трактиришка, куда зашел Раскольников немедленно после того, как он был в первый раз у старухи-ростовщицы и отдал ей в заклад кольцо. Старуха с первого разу возбудила в нем непреодолимое отвращение к себе, и странная мысль уже сама собою "наклевывалась в его голове, как из яйца цыпленок, и очень сильно занимала его". Как вдруг он слышит разговор, попадающий как раз на эту мысль, который ведут сидящие почти рядом с ним на другом столе незнакомый ему студент и молодой офицер. Речь идет именно о ростовщице-старухе (Алене Ивановне) и живущей у ней молодой сестре Лизавете, которую старуха держит в страшном загоне. После рассказа о Лизавете студент обращается к офицеру с такою речью о старухе: -- Нет, вот что я тебе скажу. Я бы эту проклятую старуху убил и ограбил и уверяю тебя, что без всякого зазору совести, -- с жаром прибавил студент. Офицер захохотал, а Раскольников вздрогнул. Как это было странно! -- Позволь, я тебе серьезный вопрос задать хочу, -- загорячился студент. -- Я сейчас, конечно, пошутил, но смотри: с одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная, а напротив, весьма вредная, которая сама не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет. Понимаешь, понимаешь? -- Ну, понимаю, -- отвечает офицер, внимательно уставясь в горячившегося товарища. -- Слушай дальше. С другой стороны молодые, свежие силы, пропадающие даром без поддержки, и это тысячами, и это всюду! Сто, тысячу добрых дел и начинаний, которые можно устроить и поправить на старухины деньги, обреченные в монастырь! Сотни, тысячи, может быть, существований, направленных на дорогу; десятки семейств, спасенных от нищеты, от разложенья, от гибели, от разврата, от венерических больниц, -- и это все на ее деньги. Убей ее и возьми ее деньги, с тем чтобы с их помощью посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу: как ты думаешь, не загладится ли одно крошечное преступление тысячами добрых дел? За одну жизнь -- тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и сто жизней взамен -- да ведь тут арифметика! Да и что значит на общих весах жизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки? Не более, как жизнь вши, таракана, да и того не стоит, потому что старушонка вредна. Она чужую жизнь заедает, она зла; она намедни Лизавете палец со зла укусила; чуть-чуть не отгрызла. -- Конечно, она не достойна жить, -- заметил офицер, -- но ведь тут природа. -- Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного великого человека не было бы. Говорят: "долг, совесть", -- я ничего не хочу говорить против долга и совести, -- но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе задам вопрос. Слушай! -- Нет, ты стой; я тебе задам вопрос. Слушай! -- Ну! -- Вот ты теперь говоришь и ораторствуешь, а скажи ты мне: убьешь ты сам старуху или нет? -- Разумеется нет! Я для справедливости... Не во мне тут и дело... -- А по-моему, коль ты сам не решаешься, так нет тут никакой и справедливости! Пойдем еще партию! "Раскольников был в чрезвычайном волнении. Конечно, все это были самые обыкновенные и самые частые, не раз уже слышанные им, в других только формах и на другие темы, молодые разговоры и мысли. Но почему именно теперь пришлось ему выслушать именно такой разговор и такие мысли, когда в собственной голове его только что зародились... такие же точно мысли (курсив у автора)?" и проч. Вот то, что называлось действительностию на языке натуральной школы. Пред вами изображается действительный город с знакомыми вам улицами и переулками, харчевнями, трактирами, мостами, домами и т. д., изображаются лица, по наружности похожие на тех, которых вы встречаете, одним словом, изображается обстановка, всем знакомая; вы видите героя, который обуревается какою-нибудь страстию: автор пыщится и напрягает все свои силы, чтоб изобразить глубину и широту страсти. Выходит нечто детское, неумелое, водянисто-реторическое, что показывает в авторе не только недостаток наблюдательности, но и недостаток собственно художественного приема и опытности в изображении страсти, -- что, наводя страшную скуку на читателя, нисколько не выясняет лица героя. Но такое психологическое баловство было в моде и почиталось верхом искусства по воззрениям натуральной школы. И автор в восторге от написанной им дребедени, вероятно, воображает себя знатоком человеческого сердца, чуть-чуть не Шекспиром. На наш взгляд, автор, приступая к своему роману, если он хотел изобразить действительное, прежде всего должен был бы спросить себя: существует ли то, что я хочу описывать и изъяснять? Бывали ли когда-нибудь случаи, чтобы студент убивал кого-нибудь для грабежа? Если бы такой случай и был когда-нибудь, что может он доказывать относительно настроения вообще студенческих корпораций? В каких состояниях и сословиях не бывало подобных исключительных случаев? Из каких источников могу я удостовериться, что студенты убийство из грабежа почитают подавлением и направлением природы? Ведь если ничего подобного, что мне представляется, нет в действительности, то мой роман на подобную тему будет самым глупым и позорным измышлением, сочинением самым жалким. Если же что-нибудь подобное есть в действительности, то тут надобно действовать никак не посредством поэзии, а посредством полиции наружной или тайной? Какою разумною целию может оправдываться подобный сюжет для романа? Некогда Белинский, рассматривая известное произведение г. Достоевского "Двойник; приключения господина Голядкина", находил в этом произведении высокие достоинства, но вместе с тем порицал его длинноту и фантастичность. "Фантастическое, -- говорил он в назидание г. Достоевскому, -- в наше время может иметь место только в домах умалишенных, а не в литературе, и находиться в заведении врачей, а не поэтов" 3 . Что сказал бы Белинский об этой новой фантастичности г. Достоевского, фантастичности, вследствие которой целая корпорация молодых юношей обвиняется в повальном покушении на убийство с грабежом?

ПРИМЕЧАНИЯ

Григорий Захарович Елисеев (1821-1891)

Публицист, журналист. Сын сельского священника, профессор Казанской д у ховной академии. В 1850 г. выходит из духовного звания, в 1854 г. уходит из академии. Несколько лет служит в Сибири, в 1858 г. переезжает в Петербург. Тогда же, после дебюта в С, сближается с Чернышевским, сотрудничает в журнале "Искра", с 1861 г. ведет "Внутреннее обозрение" в С, с 1868 г. вел отдел пу б лицистики в ОЗ. Впервые -- С. 1866. No 2 (раздел "Журналистика"). (О романе Достоевского Елисеев писал и в мартовском номере С.) Печатается по первой публикации. 1 Из статьи "Русская литература в 1845 году" (Белинский В. Г. Собр. соч.: В 9 т. Т. 8. М., 1982. С. 26. Казак Луганский -- псевдоним Владимира Ивановича Даля (1801--1872), под которым он печатал свои прозаические произведения. 2 Из статьи "Взгляд на русскую литературу 1846 года" (Белинский В. Г. Указ. соч. Т. 8. С. 214).

Критика:: О романе «Преступление и наказание»

Роман «Преступление и наказание» Ф.М.Достоевский задумал ещё будучи на каторге. Первоначально произведение носило название «Пьяненькие». Но позже роман претерпел трансформацию в своеобразный отчёт, касающийся психологии отдельного преступления.

Фёдор Михайлович Достоевский в своём письме к издателю М.Н.Каткову очень чётко и доступно пересказал своё произведение. В этом пересказе Фёдор Михайлович говорил, что его произведение о молодом бывшем студенте (исключили), который вынужден был жить в крайней бедности. И именно его-то и стали одолевать некоторые странные неоконченные идеи, которые, по его мнению, должны были помочь ему выбраться из скверного положения. А для этого молодому человеку необходимо было лишить жизни и ограбить старуху. Причём деньги, которые должны достаться после преступления студенту, он панирует направить на благие дела: закончить учёбу в университете, помочь родным, уехать за границу и затем всю оставшуюся жизнь прожить честно.

В таком высказывании автора произведения следует обратить внимание на фразу, касающуюся того, что студент жил в крайней бедности, а также фразу, в которой говорится о том, что этот же студент поддаётся некоторым странным идеям. Данные фразы являются ключевыми для понимания связей романа. Для понимания того, что же было раньше в жизни студента: бедность, которая привела к болезни и такой же болезненной теории, или же сначала в его жизни возникла теория, повлёкшая за собой ужасное положение главного героя.

Критики о романе «Преступление и наказание»

При ознакомлении с обширной литературой о Достоевском создается впечатление, что дело идет не об одном авторе-художнике, писавшем романы и повести, а о целом ряде философских выступлений нескольких авторов-мыслителей - Раскольникова, Мышкина, Ставрогина, Ивана Карамазова, Великого инквизитора и других. Для литературно-критической мысли творчество Достоевского распалось на ряд самостоятельных и противоречащих друг другу философских построений, защищаемых его героями.

Глубинное своеобразие религиозно-философской проблематики и художественной методологии Достоевского еще при его жизни встречало непонимание со стороны критиков, исследователей и читателей. «Преступление и наказание» или «Бесы» нередко оценивались как тенденциозные произведения, направленные против разночинной молодежи и передовых идей, а в «Братьях Карамазовых» находилось чрезмерное обилие «лампадного масла» и «психиатрической истерики», «эпилептически судорожное» восприятие действительности. Многим казалась безрассудной и неприемлемой критика Достоевским всего «прогрессивного» (права, социализма, товарно-денежных отношений, технических «чудес» и т.п.). «Жестокий талант» (Н.К. Михайловский), «больные люди» (П.Н. Ткачев) -- подобные определения писателя и его персонажей нередко можно было встретить на страницах журналов и газет. И даже И.С. Тургенев сравнивал Достоевского с маркизом де Садом, любителем «развратной неги», «изысканных мук и страданий», как бы прокладывая русло для последующего неправомерного отождествления автора и его героев.

После кончины писателя наметилось стремление к адекватному и систематическому изложению основ его мировоззрения и творчества, прежде всего в «Трех речах в память Достоевского» (1883) B.C. Соловьева. В конце XIX и начале XX в. философская, историософская и нравственная проблематика его романов привлекла к себе пристальный интерес крупных русских мыслителей (В.В. Розанов, Д.С. Мережковский, С.Н. Булгаков, С.Л. Франк, Вяч. И. Иванов, НА Бердяев, Л.И. Шестов и др.), для многих из которых творчество Достоевского стало важной вехой на пути «от марксизма к идеализму» и создавало методологическую основу для собственных построений. В трудах представителей религиозно-философского ренессанса его произведения обретали присущие им духовное измерение и метафизическую глубину и вместе с тем порою подвергались субъективным интерпретациям, подчиняясь теоретическим установкам и практическим задачам «нового религиозного сознания» (НА. Бердяев), «третьего завета» (Д.С. Мережковский), «второго измерения мышления» (Л.И. Шестов) и т.п.

Значительную роль в постижении творчества Достоевского сыграла впервые опубликованная в 1929 г. книга М.М. Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского», в которой подчеркивалась принципиальная незавершенность и диалогическая открытость художественного мира писателя, множественность неслиянных «голосов» и точек зрения в его произведениях. Именно христианская модель мира и человека, ничуть не умаляя пафоса полноправной и суверенной личности, ее самосознания и свободы, и обусловливает особую, не совпадающую с сюжетно-композиционной, завершенность и целостность произведений Достоевского, своеобразие неповторимого сочетания авторской «монологичности» с романной «полифонией». Сам Бахтин прямо говорил об этом, отметив вынужденные и принципиальные пробелы в диалогической концепции и признаваясь, что в своей книге он «оторвал форму от главного. Прямо не мог говорить о главных вопросах... о том, чем мучился Достоевский всю жизнь -- существованием Божиим» М. М. Бахтин Проблемы поэтики Достоевского. М., «Художественная литература», !972 1 .

О тех или иных мировоззренческих, философских, идеологических, тематических, эстетических аспектах «главных вопросов» заходит речь в трудах представителей Русского зарубежья (В.В. Зеньковский, Г.В. Флоровский, Н.С. Арсеньев, ЗА Штейнберг, КВ. Мочульский, Р.В. Плетнев, А.Л. Бем, А.Л. Зандер, ГА Мейер, СА Левицкий, митрополит Антоний Храповицкий, В.В. Вейдле, а также ряда иностранных авторов (Р. Гуардини, Р. Лаут, Дж. Пачини, Л. Аллен и др.). Вместе с тем господствовавшие в европейском и американском литературоведении тенденции, совпадавшие со сменой идеологических веяний и философской моды, как правило, заставляли их выразителей игнорировать, «сокращать» подобные вопросы, а иногда и превратно истолковывать их. Достоевский нередко провозглашался предшественником модернизма, глашатаем своеволия и бунта, апологетом индивидуализма и сильной личности. Экзистенциалисты считали его наряду с Кьеркегором и Ницше своим родоначальником, а фрейдисты и структуралисты подвергали его творчество произвольным и усеченным интерпретациям, обусловленным своеобразием их методологии. При этом одни герои («подпольный» человек, Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов) выводились на передний план за счет других (Мышкин, Макар Долгорукий, Зосима, Алеша Карамазов). Односторонних оценок не избежали и такие крупные писатели, как Т. Манн, Г. Гессе, А. Камю, С. Моэм и др.

Вступительная статья,
републикация
и примечания
Л.И. СОБОЛЕВА

«ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ» в критике 1860-x годов

Сборника «Роман Достоевского “Преступление и наказание” в русской критике» (типа вышедших в недавние годы «Роман И.А. Гончарова “Обломов” в русской критике» или соответственно «Драма А.Н. Островского “Гроза” в русской критике») не существует. Наиболее полная на сегодняшний день библиография прижизненных откликов на этот роман - в комментарии к академическому собранию сочинений Достоевского (т. 7), но и названный обзор, по-видимому, далеко не полон: мне известны два не отмеченных в комментариях отзыва на роман, появившиеся в 1867 году (они включены в преамбулу к предлагаемой републикации). Более того, читателю, лишённому возможности просматривать журналы и газеты XIX века, доступны только две статьи о «Преступлении и наказании» - Н.Н. Страхова и Д.И. Писарева. Между тем материал полемики о знаменитом романе может быть весьма полезен на уроках в 10-м классе.

Н икто в 1866 году не предполагал, что новый роман Достоевского через 105 лет войдёт в школьную программу, а ещё намного раньше автор его обретёт мировую славу. Только Н.Н. Страхов, проницательнейший критик, смог понять и оценить сложнейшую проблематику романа - остальным писавшим о «Преступлении и наказании» это оказалось не по силам.

Начнём с журнальной заметки, не попавшей, насколько я могу судить, в библиографию «Преступления и наказания». Речь идёт о новогоднем выпуске иллюстрированного дамского журнала «Новый русский базар»; журнал выходил три раза в месяц, нас интересует № 2, от 1 января 1867 года. В обзоре «Столичная жизнь», подписанном “К.Костин”, говорится:

“Роман, печатающийся в «Русском вестнике», не представляет того интереса, который бы должен представлять роман как изображение духа того или другого времени или лиц, имеющих общий, типический характер...

Герой нового романа Ф.М. Достоевского - нравственный урод. Конечно, уроды могут быть очень интересны, тем не менее они не должны быть героями романа, точно так же, как уголовное дело не должно быть его основанием. Руководящая мысль этого произведения, как показывает само заглавие, - совершение преступления и затем его наказание; и, как интересный процесс из уголовной практики, это произведение, помимо серьёзного, бытового значения, читается с интересом, ибо автор так обработал психологическую сторону этого дела, он с такой анатомической подробностью следит за всеми движениями нервов своего исключительного героя, что читатель ни на минуту не усомнится, что автор обладает немалым талантом и умеет возбуждать до болезненности внимание читателя, заставляя его видеть осязательно всю ту сердечную драму, которую переживает Раскольников - главное действующее лицо, совершившее убийство. Кроме этого лица есть ещё мастерски очерченные и другие. Но зато есть и преднамеренные карикатуры, казнённые современною жизнью и толками...” (с. 19).

Итак, первое: герои романа нетипичны - характернейший упрёк Достоевскому (подобный мы находим в рецензии Елисеева, напечатанной во втором номере «Современника» за 1866 год); вспомним ещё и его спор с Гончаровым или начало «Братьев Карамазовых». “Раскольников, - пишет А.С. Суворин в газете «Русский инвалид», - вовсе не тип, не воплощение какого-нибудь направления, какого-нибудь склада мыслей, усвоенных множеством”. И далее: “Раскольников, как явление болезненное, подлежит скорее психиатрии, чем литературной критике” (1867, № 63, 4/16 марта). Эти же соображения Суворин выскажет через несколько дней в газете «Санкт-Петербургские ведомости» (этот отзыв тоже не отмечен в библиографических обзорах); в «Недельных очерках и картинках», подписанных “Незнакомец”, критик заметил:

“Г-н Достоевский в романе своём «Преступление и наказание» вывел перед нами <...> образованного убийцу, который решается на преступление из каких-то филантропических видов и оправдывает себя примерами великих людей, не останавливавшихся перед злодеяниями для достижения своих целей. Очевидно, убийца г-на Достоевского, Раскольников, - лицо совершенно фантастическое, ничего общего не имеющее с действительностью, которая продолжает нам доставлять убийц образованных и необразованных, руководящихся в своих деяниях исключительно духом стяжания. Просвещение, даже полупросвещение, тут ни при чём; если оно может дать в руки убийцы какие-нибудь софизмы, то оно же их и отнимает у него, потому что никогда и никого не учит злодеяниям: надо быть или совершенно испорченной натурой, или натурой больной до сумасшествия, чтобы в книгах почерпать материал для оправдания уголовных преступлений. Между тем находились люди, которые готовы были указывать на Раскольникова как на представителя известной части молодёжи, получившей вредоносное образование. Но где же доказательства, где тень доказательств? Базаровых мы встречали в действительной жизни, но Раскольниковых ни действительная жизнь, ни уголовная практика нам не представила” (12 марта, 1867).

Разговор о типичности, для современников вовсе лишённый какого бы то ни было академизма (вспомним сравнительно недавние обсуждения книг и фильмов с точки зрения “бывает так в жизни или не бывает”) в данном случае имел особую остроту - ведь Г.З. Елисеев в «Современнике» обвинил Достоевского в клевете на молодое поколение (“целая корпорация молодых юношей обвиняется в повальном покушении на убийство с грабежом”). И в газете «Гласный суд» возражения Елисееву делаются, как и у Суворина, с нажимом на безумие главного героя: “<...> если даже автор в лице Раскольникова и действительно хотел воссоздать новый тип, то попытка эта ему не удалась. У него герой вышел просто-напросто сумасшедший человек или, скорее, белогорячечный, который, хотя и поступает как будто сознательно, но, в сущности, действует в бреду, потому что в эти моменты ему представляется всё в ином виде” (Гласный суд. 1867. 16/28 марта. № 159. Из колонки «Заметки и разные известия»). И только Страхову удалось понять смысл характера героя и отношение к нему автора: “Он изобразил нам нигилизм не как жалкое и дикое явление, а в трагическом виде, как искажение души, сопровождаемое жестоким страданием. По своему всегдашнему обычаю, он представил нам человека в самом убийце, как умел отыскать людей и во всех блудницах, пьяницах и других жалких лицах, которыми обставил своего героя” .

Таким образом, для многих современников Достоевского сюжет его романа и главный его герой - воплощение больной фантазии. Читатели не только не видят в «Преступлении и наказании» глубочайшей проблематики и сложнейшей идеологии, но и отказывают ему в простом правдоподобии. А ведь сам Достоевский, узнав о деле Данилова, писал А.Н. Майкову: “Ихним реализмом - сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось” (т. 28–2, с. 329).Публикация статьи произведена при поддержке информационного портала Topic News, сайт которого расположен по адресу http://topicnews.net/ . На сайте портала вы можете ознакомиться с актуальными новостями политики, экономики, спорта, культуры, науки, транспорта, провести с пользой время в разделе о здоровье, и с интересом – в разделе о мистике, аномалиях и НЛО. Последние события и происшествия – на портале Topic News!

Приближаясь к нему впервые, мы рассчитываем найти законченное произведение, поэта, но открываем безграничность, целое мироздание с вращающимися в нем светилами и особой музыкой сфер. Ум теряет надежду когда-либо проникнуть до конца в этот мир: слишком чужой кажется нам при первом познавании его магия, слишком далеко уносит в беспредельность его мысль, неясно его назначение, - и душа не может свободно любоваться этим новым небом, как родным. Достоевский - ничто, пока он не воспринят внутренним миром. В сокровеннейших глубинах мы должны испытать собственную силу сочувствия и страдания и закалить ее для новой, повышенной восприимчивости: мы должны докопаться до последних корней с его как будто фантастической и в то же время такой подлинной человечностью. Только там, в самых тайных, в вечных и неизменных глубинах нашего бытия, где сплетаются все корни, мы можем надеяться отыскать связь с Достоевским...

В творчестве Достоевского каждый герой наново решает свои проблемы, сам окровавленными руками ставит межевые столбы добра и зла, каждый сам претворяет свой хаос в мир. Каждый герой у него слуга, глашатай нового Христа, мученик и провозвестник третьего царства. В них бродит еще и изначальный хаос, но брезжит и заря первого дня, давшего свет земле, и предчувствие шестого дня, в который будет сотворен новый человек. Его герои прокладывают пути нового мира, роман Достоевского - миф о новом человеке и его рождении из лона русской души... (С. Цвейг. Из эссе «Достоевский». )

Достоевский потому так смело выводил на сцену жалкие и страшные фигуры, всякого года душевные язвы, что умел или признавал за собою умение произносить над ними высший суд. Он видел божию искру в самом падшем и извращенном человеке; он следил за малейшею вспышкой этой искры и прозревал черты душевной красоты в тех явлениях, к которым мы привыкли относиться с презрением, насмешкою или отвращением... Эта нежная и высокая гуманность может быть названа его музою, и она-то давала ему мерило добра и зла, с которым он спускался в самые страшные душевные бездны. (Н.Н. Страхов. Из воспоминаний о Достоевском. )

Великий художник с первых слов захватывает своего читателя, затем ведет его по ступеням всякого рода падений и, заставив его перестрадать их в душе, мирит его в конце концов с падшими, в которых сквозь преходящую обстановку порочного, преступного человека сквозят нарисованные с любовью и горячей верой вечные черты несчастного брата. Созданные Достоевским в романе «Преступление и наказание» образы не умрут, не только по художественной силе изображения, но и как пример удивительного умения находить «душу живу» под самой грубой, мрачной, обезображенной формой - и, раскрыв ее, с состраданием и трепетом показывать в ней то тихо тлеющую, то распространяющую яркий, примиряющий свет искру Божию.

Три рода больных, в широком и техническом смысле слова, представляет жизнь: в виде больных волею, больных рассудком, больных, если так можно выразиться, от неудовлетворенного духовного голода. О каждом из таких больных Достоевский сказал свое человеческое веское слово в высоко-художественных образах. Едва ли найдется много научных изображений душевных расстройств, которые могли бы затмить их глубоко верные картины, рассыпанные в таком множестве в его сочинения. В особенности разработаны им отдельные проявления элементарных расстройств психической области - галлюцинации и иллюзии. Стоит припомнить галлюцинации Раскольникова после убийства закладчицы или мучительные иллюзии Свидригайлова в холодной комнате грязного трактира в парке. Провидение художника и великая сила творчества Достоевского создали картины, столь подтверждаемые научными наблюдениями, что, вероятно, ни один психиатр не отказался бы подписать под ними свое имя вместо имени поэта скорбных сторон человеческой жизни. (А.Ф. Кони. Из статьи «Ф.М. Достоевский». )

В произведениях Достоевского мы находим одну общую черту, более или менее заметную во всем, что он писал: это боль о человеке, который признает себя не в силах, или наконец, даже не вправе быть человеком настоящим, полным, самостоятельным человеком, самим по себе. Каждый человек должен быть человеком и относится к другим, как человек к человеку. (Н.А. Добролюбов. Из воспоминаний о Достоевском. )

Прежде всего, господа, значение Достоевского заключается в том, что он был истинный поэт. Этим словом, мне кажется, сказано уже очень много.

Все мы, обыкновенные люди, каждый день спокойно, не волнуясь и не содрогаясь, пробегаем газетные строки, где рассказывается о разных случаях человеческого страдания: дифтерите, голоде, самоубийствах. Прочтем, что умер такой-то, что, отчего он убил себя, неизвестно, и забудем самый случай или начнем сравнивать его с другими, нам уже известными. Часто встречаем мы нищего и, отказав ему в подаянии, которое нам ничего не стоит, бросим потом деньги на пустейшее удовольствие. Таких случаев мы можем насчитать много. И все это вовсе не показывает, что мы дурные люди, а просто, что мы обыкновенные люди. На поэта различные житейские случаи, особенно человеческое горе (переживать чужое горе вообще легче, чем чужую радость), оказывают далеко не такое влияние...

Итак, прежде всего поэт отзывчивее обыкновенных людей, затем он умеет передавать свои образы в живой, доступной другим и более или менее прекрасной форме... Дело в том, что поэт вкладывает в изображение свою душу, свои мысли, наблюдения, симпатии, заветы, убеждения. Он живет в своем произведении: чувствует, думает, радуется и плачет со своим героем. Его образы не только ясны ему до мелочей: они любимы им, они ему родные. Он своими строками заставляет читателя посмотреть на ту или другую сторону жизни и не только узнать, но почувствовать честное и низкое, святое и пошлое...

Каков же идеал Достоевского? Первая черта этого идеала и высочайшая - это не отчаиваться искать в самом забитом, опозоренном и даже преступном человеке высоких и честных чувств. Надпись на доме одного древнего философа «Intrate nam et hic dei sunt» (лат. - входите, ибо здесь боги) можно было бы начертать на многих изображениях Достоевского. Вот маленький чиновник, необразованный, бедный, а всякий ли сумеет так искренне и горячо любить близкого, так деликатно, осторожно помогать ему, так тихо и скромно жертвовать своим покоем и удобством. Вот вечно пьяный, сбившийся с пути, низко упавший нравственно штабс-капитан, который умеет, однако, глубоко любить свою обузу - семью, умеет безутешно горевать над могилой маленького сына и в минуту просветления заговорить гордым голосом человеческого достоинства. Вот преступник, проявляющий черты сильной товарищеской приязни, сострадание. И таких примеров десятки. Другая черта идеала Достоевского - это убеждение, что одна любовь к людям может возвысить человека и дать ему настоящую цель в жизни...

Любовь к людям у Достоевского - это живая и деятельная христианская любовь, неразрывная с желанием помогать и самопожертвованием... Поэзия Достоевского - это поэзия чистого сердца... (И. Ф. Анненский. Из очерка «Речь о Достоевском». )

Сердце Сони так целостно отдано чужим мукам, столько она их видит и провидит, и сострадание ее столь ненасытимо жадно, что собственные муки и унижения не могут не казаться ей только подробностью, - места им больше в сердце не находится.

За Соней идет ее отец по плоти и дитя по духу - старый Мармеладов. И он сложнее Сони в мысли, ибо приемля жертву, он же приемлет и страдание. Он - тоже кроткий, но не кротостью осеняющей, а кротостью падения и греха. Он - один из тех людей, ради которых именно и дал себя распять Христос; это не мученик и не жертва, это, может быть, даже изверг, только не себялюбец, - главное же, он не ропщет, напротив, он рад поношению. А любя, любви своей стыдится, и за это она, любовь, переживает Мармеладова в убогом и загробном его приношении. (И.Ф. Анненский. Из статьи «Достоевский в художественной идеологии». )

Достоевский кажется мне наиболее живым из всех от нас ушедших вождей и богатырей духа...Те, что исполнили работу вчерашнего дня истории, в некотором смысле ближе переживаемой жизни, чем незыблемые светочи, намечающие путь к верховным целям...

Тридцать лет тому назад умер Достоевский, а образы его искусства, эти живые призраки, которыми он населил нашу среду, ни на пядь не отстают от нас, не хотят удалиться в светлые обители Муз и стать предметом нашего отчужденного и безвольного созерцания. Беспокойными скитальцами они стучатся в наши дома в темные и в белые ночи, узнаются на улицах в сомнительных пятнах петербургского тумана и располагаются беседовать с нами в часы бессонницы в нашем собственном подполье. Достоевский зажег на краю горизонта самые отдаленные маяки, почти невероятные по силе неземного блеска, кажущиеся уже не маяками земли, а звездами неба, - а сам не отошел от нас, остается неотступно с нами и, направляя их лучи в наше сердце, жжет нас прикосновениями раскаленного железа. Каждой судороге нашего сердца он отвечает: «знаю, и дальше, и больше знаю»; каждому взгляду поманившего нас водоворота, позвавшей нас бездны он отзывается пением головокружительных флейт глубины. И вечно стоит перед нами, с испытующим и неразгаданным взором, неразгаданный сам, а нас разгадавший, сумрачный и зоркий вожатый в душевном лабиринте нашем, вожатый и соглядатай.

Он жив среди нас, потому что от него или через него все, чем мы живем, - и наш свет, и наше подполье. Он великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности. До него все в русской жизни, в русской мысли было просто. Он сделал сложными нашу душу, нашу веру, наше искусство, создал, открыл, выявил, облек в форму осуществления - начинавшуюся и еще не осознанную сложность нашу; поставил будущему вопросы, которых до него никто не ставил, и нашептал ответы на еще не понятые вопросы. Он как бы переместил планетную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, - одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру.

До него личность у нас чувствовала себя в укладе жизни и в ее быте или в противоречии с этим укладом и бытом, будь то единичный спор и поединок, как у Алеко и Печориных, или бунт скопом и выступление целой фаланги, как у наших поборников общественной правды и гражданской свободы. Но мы не знали ни человека из подполья, ни сверхчеловеков, вроде Раскольникова и Кириллова, представителей идеалистического индивидуализма, центральных солнц вселенной на чердаках и задних дворах Петербурга, личностей-полюсов, вокруг которых движется не только весь отрицающий их строй жизни, но и весь отрицаемый ими мир - и в беседах с которыми по их уединенным логовищам столь многому научился новоявленный Заратустра...

Чтобы так углубить и обогатить наш внутренний мир, чтобы так осложнить жизнь, этому величайшему из Дедалов, строителей лабиринта, нужно было быть сложнейшим и в своем роде грандиознейшим из художников. Он был зодчим подземного лабиринта в основаниях строящегося поколениями храма; и оттого он такой тяжелый, подземный художник, и так редко видимо бывает в его творениях светлое лицо земли, ясное солнце над широкими полями, и только вечные звезды глянут порой через отверстия сводов, как те звезды, что видит Дант на ночлеге в одной из областей Чистилища, из глубины пещеры с узким входом, о котором говорит: «Немногое извне доступно было взору, но чрез то звезды я видел и ясными, и крупными необычно». (В.И. Иванов. Из статьи «Достоевский и его роман-трагедия». )

Тень Страшного суда полностью изменяет реальность в романах Достоевского. Каждая мысль, каждый поступок в нашей земной жизни отражается в другой, вечной жизни. При этом Достоевский уничтожает границу между верхом и низом. Мир, который он изображает, - един. Он одновременно является сиюминутным и вечным. То есть суд и Страшный суд - все-таки одно и то же.