Кони а ф воспоминания о деле веры засулич. Воспоминания о деле Веры Засулич (выдержки, Кони А.Ф.)

Воспоминания о деле Веры Засулич

А. Ф. Кони

ВОСПОМИНАНИЯ О ДЕЛЕ ВЕРЫ ЗАСУЛИЧ

Воспоминания о деле Веры Засулич публикуются по рукописи А. Ф. Кони. В рукописи отсутствует глава, освещающая ход судебного процесса (отдел III). А. Ф. Кони считал необходимым написать такую главу, но ему не удалось это осуществить. Чтобы восполнить указанный пробел, в отделе III помещено "Резюме председателя А. Ф. Кони", а в приложениях дан ряд документов, относящихся к судебному процессу по делу. В. Засулич, в частности, речь обвинителя (товарища прокурора К. И. Кесселя), речь защитника (присяжного поверенного П. А. Александрова) и др.

ОТДЕЛ ПЕРВЫЙ

Шестого декабря 1876 г., прилегши отдохнуть перед обедом у себя в кабинете, в доме министерства юстиции, на Малой Садовой, я был вскоре разбужен горько-удушливым запахом дыма и величайшей суматохой, поднявшейся по всему огромному генерал-прокурорскому дому. Оказалось, что в канцелярии от неизвестной причины (день был воскресный) загорелись шкафы, и пламя проникло в верхний этаж. Горел пол в кабинете помощника правителя канцелярии Корфа20 и начинал прогорать и у меня, в обширной пустой комнате, которая называлась у моего предместника по должности вице-директора А. А. Сабурова21 "детской".

На внутренней лестнице толпились испуганные чиновники, курьеры; вскоре показались во всех углах пожарные, пришел встревоженный министр, граф Пален22, мелькнула фигура градоначальника Трепова. Опасность была устранена очень быстро. Пожарные действовали мастерски и Пален, в порыве великодушия, на казенный счет велел им выдать 1000 рублей серебром в счет скудных остатков по министерству юстиции за сметный год. Из этой же суммы было почерпнуто и пособие тоже в одну или полторы тысячи на поправление сгоревшего кабинета барона Корфа, хотя и до и после пожара кабинет неизменно состоял из двух-трех старых столов, дрянной сборной мебели и бесчисленного количества папиросных мундштучков всех форм и величин. Еще не утихли беготня и беспорядок в моих комнатах и на прилегающих лестницах, еще у меня в кухне старались привести в чувство захлебнувшегося дымом пожарного, как Пален прислал за мною, прося прибыть немедленно.

Я застал у него в кабинете: Трепова, прокурора палаты Фукса23, товарища прокурора Поскочина24 и товарища министра Фриша25. Последний оживленно рассказывал, что, проходя час назад по Невскому, он был свидетелем демонстрации у Казанского собора, произведенной группой молодежи "нигилистического пошиба", которая была прекращена вмешательством полиции, принявшейся бить демонстрирующих... Ввиду несомненной важности такого факта в столице, среди бела дня, он поспешил в министерство и застал там пожар и Трепова, подтвердившего, что кучка молодых людей бесчинствовала и носила на руках какого-то мальчика, который помахивал знаменем с надписью: "Земля и воля". При этом Трепов рассказал, что все они арестованы, - один сопротивлявшийся был связан, - и некоторые, вероятно, были вооружены, так как на земле был найден револьвер. То же повторили Фукс и Поскочин, приступившие уже к политическому дознанию по закону 19 мая 1871 г.

Пален после обычных "охов" и "ахов", то заявляя, что надо зачем-то ехать тотчас же к государю, то снова интересуясь подробностями, спросил, наконец, Фриша и меня, как мы думаем, что следует предпринять? Вопрос был серьезный. Министр был в нерешительности и подавлен непривычностью происшедшего события, а Трепов, который, конечно, в тот же день и, во всяком случае, не позже утра следующего дня стал бы докладывать государю и притом в том смысле, как бы на него повлияло совещание у министра юстиции, ждал и внимательно слушал. Революционная пропаганда впервые выходила на улицу, громко о себе заявляя, и сохранить по отношению к ней хладнокровие и спокойную законность значило проявить не слабость, а силу и дать камертон всем делам подобного рода на будущее время. Я ждал ответа Фриша с тревогой, зная по многократным прежним опытам, что для удержания Палена от необдуманного или поспешного и произвольного шага - на него надежда плохая. "Что делать?" - сказал Фриш, и, медленно оглянув всех своим холодным, стальным взглядом, он приподнял обе руки, сжал на них указательные и большие пальцы и, быстрым движением отдернув одну от другой книзу, как будто вытягивая шнурок, сделал выразительный щелчок языком... "Как? - невольно вырвалось у меня, - повесить? Да вы шутите?!" Не отвечая мне, он наклонил голову по направлению к Палену и сказал спокойно и решительно: "Это-единственное средство!" Прирожденная порядочность и сердечная доброта Фукса проступила сквозь тину слепого усердия по политическим дознаниям, в которую он погрузился, к счастью, лишь на время, и он, растягивая слова и выражаясь по обыкновению запутанно, стал, однако, протестовать против такого взгляда. Пален взглянул на меня вопросительно, и я сказал, что для меня это дело так еще неясно, что даже и начатие дознания по закону 19 мая кажется мне преждевременным. То, что произошло на Казанской площади, представляется нарушением порядка на улице, по которому следует предоставить полиции произвести обыкновенное расследование. Если обнаружатся признаки политического преступления, то никогда не поздно передать дело жандармам. Все арестованы, вещественные доказательства взяты, следовательно, правосудие и безопасность ничего потерять не могут, а общественное спокойствие и достоинство власти только выиграют, если дело не будет преждевременно раздуто до несвойственных ему размеров. Что же касается до взгляда Фриша, то я думаю, что он не говорит и не думает в данном случае серьезно... Фукс и Поскочин стали доказывать, что дознание уже начато, а Фриш холодно сказал:

"Я уже высказал свое мнение: оно основано на статье Уложения о наказаниях". Пален, видимо, не разделяя его мнения, опять поохал и поахал; по обыкновению, с детской злобой в лице, назвал участников демонстрации "мошенниками" и, ни на что не решившись, отпустил нас...

Этот день был во многих отношениях роковым для многих из нас, и, в сущности, из всех связанных с ним последующих событий один лишь Фриш выбрался благополучно. И вот ирония судьбы: Фуксу, смутившемуся предложением Фриша и бывшему всегда, по совести, противником смертной казни, пришлось через четыре с половиной года подписать смертный приговор Желябову26, Перовской27 и их товарищам и все-таки вызвать против себя упреки "за неуместную мягкость", выразившуюся в том, что он позволил уже признанным виновными подсудимым поговорить между собой на скамье подсудимых, покуда особое присутствие писало неизбежную резолюцию о лишении их жизни через повешение. А Фриш через пять с половиной лет, забыв свое многозначительное "щелкание", подписал журнал Комиссии по составлению нового Уложения о наказаниях, в котором приводились всевозможные доводы против смертной казни, и хотя она и удерживалась ввиду исключительных обстоятельств для особо важных политических преступлений, но мудрости Государственного совета коварно и лукаво представлялось разделить взгляды Комиссии и отменить смертную казнь и по этим преступлениям, а, идя со мною за гробом M. E. Ковалевского28 через шесть лет, он же доказывал, что казнь "мартистов" была политической ошибкой и что Россия не может долго существовать с тем образом правления, которым ее благословил господь... Tempora mutantur! (Времена, меняются.).

Ниже приведены выдержки из книги Дело Веры Засулич получило огромный резонанс в России. 24 января 1878 года В. И. Засулич пыталась убить выстрелами из пистолета петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова (он впоследствии выжил). Особенность этого дела в том, что попытка убийства Трепова имела свои мотивы. До этого Трепов потребовал высечь обвиняемого в пропаганде студента, находящегося под следствием. Это было грубым нарушением закона, потому что телесные наказания к таким правонарушениям были запрещены. После рассмотрения дела, вердикт присяжных заседателей Засулич был: «Нет, не виновна». В суде председательствовал Кони. Такое решение чрезвычайно разочаровало министра юстиции графа Палена и императора, что повлияло на дальнейшую судьбу Кони.

"На другой день Пален, пригласив меня к себе и спросив, доволен ли я приемом государя, приступил прямо к делу. "Можете ли вы, Анатолий Федорович, ручаться за обвинительный приговор над Засулич?" - "Нет, не могу!" - ответил я. "Как так? - точно ужаленный, воскликнул Пален,- вы не можете ручаться?! Вы не уверены?"-"Если бы я был сам судьею по существу, то и тогда, не выслушав следствия, не зная всех обстоятельств дела, я не решился бы вперед высказать свое мнение, которое притом в коллегии не одно решает вопрос. Здесь же судят присяжные, приговор которых основывается на многих неуловимых заранее соображениях. Как же я могу ручаться за их приговор? Состязательный процесс представляет много особенностей, и при нем дело не поддается предрешению, так что в рассказе Лабулэ о подсудимом, который на вопрос судьи о том, "s"il plaide coupable ou non?" (Признает ли он себя виновным или нет?) отвечал: "Voila une etrange question? Ni vous ni moi n"en savons rien avant d"avoir entendu les temoins!" (Вот странный вопрос! Ни вы, ни я не можем знать об этом ничего, не заслушав свидетелей.) - содержится верный, хотя и оригинально выраженный взгляд на современный процесс, Я предполагаю, однако, что здравый смысл присяжных подскажет им решение справедливое и чуждое увлечений. Факт очевиден, и едва ли присяжные решатся отрицать его. Но ручаться за признание виновности я не могу!.." - "Не можете? не можете? - волновался Пален. - Ну, так я доложу государю, что председатель не может ручаться за обвинительный приговор, я должен это доложить государю!"- повторил он с неопределенной и бесцельной угрозой. "Я даже просил бы вас об этом, граф, так как мне самому крайне нежелательно, чтобы государь возлагал на меня надежды и обязательства, к осуществлению которых у меня как у судьи нет никаких средств.

Я считаю возможным обвинительный приговор, но надо быть готовым и к оправданию, и вы меня весьма обяжете, если скажете государю об этом, как я и сам бы сказал ему, если бы он стал меня спрашивать по делу Засулич". - "Да-с! - горячился Пален, - и я предложу государю передать дело в особое присутствие, предложу изъять его от присяжных! Вот вам и ваши любезные присяжные! Вам это, конечно, будет очень неприятно, вы их ставите так!" - и он показал рукой, как я ставлю присяжных... "Но вы сами виноваты! Вы - судья, вы - беспристрастие, вы - не можете ручаться... Ну! что делать! Нечего, делать! Да! Вот... ну что ж!" - и т. д. "Граф, - сказал я, прерывая его речь, обратившуюся уже в поток бессмысленных междометий, - я люблю суд присяжных и дорожу им; всякое выражение недоверия к нему мне действительно очень больно; но если от них требуется непременно обвинительный приговор и одна возможность оправдания заставляет вас - министра юстиции - уже выходить из себя, то я предпочел бы, чтобы дело было у них взято; оно, очевидно, представляет для этого суда больше опасности, чем чести. Да и вообще, раз по этому делу не будет допущен свободный выбор судейской совести, то к чему и суд! Лучше изъять все дела от присяжных и передать их полиции. Она всегда будет в состоянии вперед поручиться за свое решение... Но позвольте вам только напомнить две вещи; прокурор палаты уверяет, что в деле нет и признаков политического преступления; как же оно будет судиться особым присутствием, созданным для политических преступлений?

Даже если издать закон об изменении подсудности особого присутствия, то и тут он не может иметь обратной силы для Засулич. Да и, кроме того, ведь она уже предана суду судебной палатой. Как же изменять подсудность дела, после того как она определена узаконенным местом? Теперь уже поздно? Если вы серьезно говорите о передаче, то надо было думать об этом, еще когда следствие не было окончено..." - "О, проклятые порядки!- воскликнул Пален, хватая себя за голову, - как мне все это надоело, как надоело! Ну, что же делать?" спрашивал он затем озабоченно. "Да ничего, думаю я, не делать; оставить дело идти законным порядком и положиться на здравый смысл присяжных; он им подскажет справедливый приговор..."- "Лопухин уверяет, что обвинят наверное..." - говорил Пален в унылом раздумьи. "Я не беру на себя это утверждать, но думаю, что возможно и оправдание". - "Зачем вы мне прежде этого не сказали?" - укоризненно говорил Пален. "Вы меня не спрашивали, и разве уместно было мне, председателю суда, приходить говорить с вами об исходе дела, которое мне предстоит вести. Все, за что я могу ручаться, это-за соблюдение по этому делу полного беспристрастия и всех гарантий правильного правосудия..." "Да! правосудие, беспристрастие! - иронически говорил Пален, беспристрастие... но ведь по этому проклятому делу правительство вправе ждать от суда и от вас особых услуг..." - "Граф, - сказал я, - позвольте вам напомнить слова d"Aguesseau78 королю: "Sire, la cour des arrets et pas des services" (Ваше величество, суд постановляет приговоры, а не оказывает услуг.). - "Ax! это все теории!" - воскликнул Пален свое любимое словечко, но в это время доложили о приезде Валуева, и его красиво-величественная фигура прервала наш разговор...

Вдумываясь в тогдашнее настроение общества в Петербурге, действительно трудно было сказать утвердительно, что по делу Засулич последует обвинительный приговор. Такой приговор был бы несомненен в Англии, где живое правосознание разлито во всем населении, где чувство законности и государственного порядка вошло в плоть и кровь общества и где, наверное, все, что было понятного в возмущении Засулич поступком Трепова и трогательного в ее самопожертвовании, повлияло бы только на мягкость приговора, но не на существо его. Но надо заметить, что в Англии, да и во всякой свободной стране, злоупотребление Трепова давно уже вызвало бы запросы в палате, оценку по достоинству в печати и, вероятно, соответствующее взыскание или, по крайней мере, неодобрение правительства. Быть может, как говорят, в Англии секут арестантов и с точки зрения англичан данный поступок Трепова был и правилен, но дело в том, что он был противен русским законам и оскорблял сложившиеся в лучшей части общества за последние двадцать лет взгляды на.личное достоинство человека... и, если бы поступок Трепова имел эти же свойства в Англии, то во взыскании с него или в порицании его, выраженном публично, общественное мнение нашло бы значительное удовлетворение. L"incident serait clos (Инцидент был бы исчерпан.) - и оставалась бы одна Засулич со своим самосудом... Но так ли было у нас?! Несмотря на закон, на разъяснения сената, сечение связанного студента, который еще не был каторжником, оставалось без всяких последствий для превысивших свою власть; главный виновный не только продолжал стоять на своей служебной высоте, но ему не было сделано ни замечания, ни намека по поводу его дикой расправы.

Выстрел Засулич обратил внимание общества на совершившийся в его среде акт грубого насилия в то время, когда все его внимание было обращено на театр войны. И настроение общества в Петербурге в это время вовсе не было столь благодушным, чтобы думать, что оно отказалось от суровой критики правительственных действий... Наоборот, именно в начале весны 1878 года в петербургском обществе проявлялась раздражительная нервность и крайняя впечатлительность. Наши присяжные являлись очень чувствительным отголоском общественного настроения; они во многих отношениях были похожи на мультипликатор, указывающий на силу давления паров, подавляющих в данную минуту возможность зрелой и бесстрастной деятельности собирательного общественного мозга. В этом их достоинство, но в этом и их великий недостаток, ибо вся нетвердость, поспешность и переменчивость общественного настроения отражаются и на присяжных. Искренность не есть еще правда, и приговоры русских присяжных, всегда почтенные по своей искренности, далеко не всегда удовлетворяли чувству строгой правды; их всегда можно было объяснить, но с ними иногда трудно было согласиться..."

Меня всегда, еще со школьных времен удивляло, как могло получиться, что совершившая очевидное тяжкое уголовное преступление, которое и доказывать-то не было необходимости, и за которое ей полагалось по "Уложению о наказаниях уголовных и исправительных" от 15 до 20 лет тюремного заключения, террористка Вера Засулич была оправдана судом.

Предлагаю попробовать разобраться в этом деле.

24 января 1878 года (все даты даются по старому стилю. - С. В.), в тот самый день, когда знаменитый русский юрист Анатолий Федорович Кони вступил в должность председателя Петербургского окружного суда, в 10 часов утра на прием к генерал-губернатору Санкт-Петербурга Ф. Ф. Трепову , сводному брату императора Александра II (и, по неподтвержденным слухам, внебрачному сыну германского императора Вильгельма I), явилась на прием молодая женщина, назвавшаяся Козловой.
Подав прошение, она неожиданно извлекла из-под плаща револьвер и дважны выстрелила. Тяжело раненый в живот градоначальник повалился. Стрелявшая была сбита с ног находившимися в кабинете полицейскими.

Карманный револьвер "Webley Mark I", известный в России как "Бульдог"
(именно из такого револьвера стреляла в Трепова Засулич)

Тут же выяснилось её настоящее имя: Вера Ивановна Засулич , революцонерка-народница. Она заявила, что выстрелами в Трепова хотела отомстить за сечение розгами по его приказу осужденного за участие в политической демонстрации студента Боголюбова.

ЗАСУЛИЧ Вера Ивановна (1849 - 1919):

13 июля 1877 года в следственную тюрьму по какому-то поводу приехал Трепов. Во дворе тюрьмы он встретил гуляющими Боголюбова и ещё одного заключенного. Оба поклонились градоначальнику, но когда на следующем круге они вновь с ним поравнялись, то повторно кланяться не стали. Рассвирепевший Трепов приказал высечь Боголюбова (нарушив при этом закон о запрете телесных наказаний от 17 апреля 1863 года ). Свершившаяся под руководством полицмейстера Дворжецкого экзекуция вызвала панику среди арестантов. Они впадали в истерику, бросались в бессознательном состоянии на окна, крушили в камерах все, что попадалось под руку.

Поступок Трепова и произвол тюремщиков осуждались не только разночинной интеллигенцией, но и просвещенными представителями верхов. Но никакой официальной реакции на откровенное беззаконие не последовало. Верховная власть безмолвствовала. Ни слова недовольства не проронил и император Александр II.

А. Ф. Кони хорошо знал психологию присяжных, чьи представления о виновности в конкретных уголовных делах могли расходиться с нормами закона, и предвидел возможность оправдания Засулич. Зла "благородной мстительнице" Кони не желал, хотя к террору, разумеется, одобрительно относиться никак не мог. Он опасался, что оправдательный приговор будет использован властью для наступления на суд присяжных, приведет к резкому ограничению его компетенции вплоть до полного упразднения (и, как выяснилось позже, опасался он этого не зря).

31 марта 1878 года в Петербургском окружном суде под председательством А. Ф. Кони состоялось разбирательство дела Веры Засулич . Выслушав свидетелей, выступления прокурора и защитника, резюме председателя, присяжные после недолгого совещания признали подсудимую невиновной.

КОНИ Анатолий Федорович (1844 - 1927),
фотография 70-х годов XIX века:


Главную роль в вынесении оправдательного вердикта присяжных многие тут же приписали Кони - тому, как он вел процесс и произнес напутственное резюме. Однако, в резюме Кони не обнаруживается ни малейшего налета тенденциозности.
В завершение своих рассуждений он подчеркнул свободу внутреннего убеждения присяжных: "Указания, которые я вам делаю теперь, есть не что иное, как советы, могущие вам облегчить разбор данного дела и приведение их в систему. Они для вас нисколько не обязательны. Вы можете их забыть, вы можете их принять во внимание. Вы произнесете решительное и окончательное слово по этому важному, без сомнения, делу. Вы произнесете это слово по убеждению вашему, глубокому, основанному на всем, что вы видели и слышали, и ничем не стесненному, кроме голоса вашей совести".

Формальные, предусмотренные уголовным законом основания для оправдания Засулич отсутствовали. Речь могла идти только о снисхождении. А. Ф. Кони проникновенно заключил свое резюме: "Обсуждая основания для снисхождения, вы припомните раскрытую перед вами жизнь Засулич. Быть может, ее скорбная, скитальческая молодость объяснит вам ту накопившуюся в ней горечь, которая сделала ее менее спокойною, более впечатлительною и более болезненною по отношению к окружающей жизни, и вы найдете основания для снисхождения".

Так почему же присяжные не вняли логике фактов и последним словам председательского напутствия; почему они не осудили со снисхождением, а оправдали при несомненном наличии и преступления, и сознания в нем подсудимой?

Все факторы,сработавшие на оправдание Засулич, находились внутри самого уголовного дела.
Вердикт присяжных, в первую очередь, ковали власти предержащие: верховная - хранившая заговор молчания по поводу дикой расправы в следственной тюрьме и прокурорская - бездарно поставившая обвинение в суде: государственному обвинителю К. И. Кесселю запрещалось критиковать действия Трепова.

Солиден был вклад в вердикт и самого генерал-губернатора Ф. Ф. Трепова , своей деятельностью на посту градоначальника заслужившего прозвища "старый вор", "краснорожий фельдфебель", "полицейская ярыга".

ТРЕПОВ Федор Федорович (1809? - 1889), генерал-адьютант, генерал от кавалерии,
генерал-губернатор Санкт-Петербурга в 1873 - 1878 гг.:


От полученной раны Трепов всоре полностью оправился, но, проявив неуважение к присяжным, уклонился от явки в судебное заседание и даже от дачи показаний на дому под предлогом пошатнувшегося здоровья, хотя каждый день катался по городу в открытом экипаже.

Разумеется, оправдательный вердикт не состоялся бы, если бы не идеальная на всех этапах процесса защита Засулич адвокатом Петром Акимовичем Александровым .

При формировании коллегии присяжных он отвел из ее состава наиболее верноподданных - крупных чиновников и представителей купечества, пригласив в качестве свидетелей арестантов, рассказавших о происшествии в следственной тюрьме и самодурстве петербургского градоначальника, произнес потрясшую всех присутствующих речь, дав присяжным проникнуться отвращением к красочно описанной им процедуре с розгами.
П. А. Александров наплнил зааключительные слова своей речи глубоким нравственным и политическим смыслом: "Да, она может выйти отсюда осужденной, но она не выйдет опозоренною, и остается только пожелать, чтобы не повторялись причины, производящие подобные преступления, порождающие подобных преступников".

АЛЕКСАНДРОВ Петр Акимович (1836 - 1893):

Защитник поставил присяжных перед выбором: осуждение Засулич будет означать оправдание Трепова .

Такого выбора могло бы не быть, если бы выходку градоначальника официально осудила верховная власть: он был бы снят с должности или, по крайней мере, принужден публично покаяться, наконец, если бы хоть одно слово порицания присяжные услышали из уст государственного обвинителя.

В воспоминаниях о деле Веры Засулич А. Ф. Кони с сожалением писал: "При полном непонимании, которое существует в нашем обществе относительно судебных порядков и способов отправления правосудия, почти для всех вопрос: "Виновен ли?" - и до сих пор равносилен вопросу "Сделал ли?" И когда человеку, который сам сознает, что "сделал", говорят: "Не виновен", - то в обществе поднимается крик, в котором искренность недовольства равняется лишь глубине невежества. В деле Засулич был именно такой случай, и никто не хотел понять, что, говоря "не виновна", присяжные вовсе не отрицали того, что она сделала, а лишь не вменяли ей этого в вину".

Как же сложились судьбы участников этого знаменитого процесса после его окончания?
Думается, что хотя бы вкратце об это рассказать стоит.

В. И. Засулич
Оправдательный приговор суда по ее делу был опротестован на следующий же день. Полиция издала приказ об аресте опасной террористки. Но было уже поздно. Некоторое время В. Засулич скрывалась на конспиративной квартире, а вскоре была переправлена своими соратниками по революционной борьбе в Швейцарию, где в 1883 году вместе с Г. В. Плехановым организовала первую русскую марксисткую группу "Освобожднение труда".
Став таким образом социал-демократкой, приняла активное участие в формировании РСДРП, но примыкала к меньшевистской фракции партии. Несмотря на то, что она, подобно Плеханову, осудила захват власти большевиками в октябре 1917 года, "красный террор" Гражданской войны её не коснулся, во многом благодаря прошлым революционным заслугам, и В. И. Засулич умерла своей смертью 8 мая 1919 года от воспаления легких. Её похоронили на Волковом кладбище Петрограда.

Ф. Ф. Трепов
После ранения Трепов быстро оправился, но подал в отставку с должности генерал-губернатора Санкт-Петербурга 23 мая 1878 года "по состоянию здоровья". При этом он был произведен (непонятно, за какие такие военные заслуги), в звание генерала от квалерии (выше по Табели о рангах было только звание генерала-фельдмаршала).
Трепов спокойно дожил до 80-ти лет, более не принимая какого-либо активного участия в государственной и политической деятельности, проживая огромные капиталы, происхождение которых вызывало большие вопросы современников бывшего градоначальника.

А. Ф. Кони
После дела В. Засулич А. Ф. Кони попал в опалу, был отстранен от должности председателя Петербургского окружного суда, но не прекратил заниятия юридической наукой и практикой. Уже в 1885 году он был назначен обер-прокурором уголовного кассационного департамента Сената (высшая прокурорская должность в Российской империи), стал сенатором и действительным тайным советником (сравнявшись таким образом в чинах с Треповым). В 1906 году П. А. Столыпин предложил Кони портфель министра юстиции в своем правительстве, но тот отказался.
А. Ф. Кони не сразу но принял Советскую власть и оказал существенную помощь становлению советской системы права (в частности, им был написан комметарий к УК РСФСР 1922 г.).
Умер Кони, также как и В. Засулич, от пневмонии (17 сентября 1927 года), и был похоронен на кладбище Александро-Невской лавры. Но в 30-е годы его прах перенесли на Литераторские мостки Волкова кладбища, видимо поближе к оправданной им Вере Засулич.

П. А. Александров
Блестящий юрист П. А. Александров в 1874 году занял должность товарища (заместителя) обер-прокурора кассационного департамента Сената, но был уволен со службы из-за своих выступлений в защиту независимости прессы. После ухода с государственной службы в 1876 году он стал присяжным поверенным. В качестве адвоката он участвовал во многих громких делах, а после процесса В. Засулич его популярность многократно возрасла.
П. А. Александров умер 11 марта 1893 года от астмы в статусе одного из самых знаменитых российских адвокатов, практически никогда не проигрывавших процессы благодаря своему профессионализму и ораторскому искусству.

Мне кажется, здесь есть о чем задуматься.

Благодарю за внимание.
Сергей Воробьев.

.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.

Кони А Ф Воспоминания о деле Веры Засулич

А. Ф. Кони

ВОСПОМИНАНИЯ О ДЕЛЕ ВЕРЫ ЗАСУЛИЧ

Воспоминания о деле Веры Засулич публикуются по рукописи А. Ф. Кони. В рукописи отсутствует глава, освещающая ход судебного процесса (отдел III). А. Ф. Кони считал необходимым написать такую главу, но ему не удалось это осуществить. Чтобы восполнить указанный пробел, в отделе III помещено "Резюме председателя А. Ф. Кони", а в приложениях дан ряд документов, относящихся к судебному процессу по делу. В. Засулич, в частности, речь обвинителя (товарища прокурора К. И. Кесселя), речь защитника (присяжного поверенного П. А. Александрова) и др.

ОТДЕЛ ПЕРВЫЙ

Шестого декабря 1876 г., прилегши отдохнуть перед обедом у себя в кабинете, в доме министерства юстиции, на Малой Садовой, я был вскоре разбужен горько-удушливым запахом дыма и величайшей суматохой, поднявшейся по всему огромному генерал-прокурорскому дому. Оказалось, что в канцелярии от неизвестной причины (день был воскресный) загорелись шкафы, и пламя проникло в верхний этаж. Горел пол в кабинете помощника правителя канцелярии Корфа20 и начинал прогорать и у меня, в обширной пустой комнате, которая называлась у моего предместника по должности вице-директора А. А. Сабурова21 "детской".

На внутренней лестнице толпились испуганные чиновники, курьеры; вскоре показались во всех углах пожарные, пришел встревоженный министр, граф Пален22, мелькнула фигура градоначальника Трепова. Опасность была устранена очень быстро. Пожарные действовали мастерски и Пален, в порыве великодушия, на казенный счет велел им выдать 1000 рублей серебром в счет скудных остатков по министерству юстиции за сметный год. Из этой же суммы было почерпнуто и пособие тоже в одну или полторы тысячи на поправление сгоревшего кабинета барона Корфа, хотя и до и после пожара кабинет неизменно состоял из двух-трех старых столов, дрянной сборной мебели и бесчисленного количества папиросных мундштучков всех форм и величин. Еще не утихли беготня и беспорядок в моих комнатах и на прилегающих лестницах, еще у меня в кухне старались привести в чувство захлебнувшегося дымом пожарного, как Пален прислал за мною, прося прибыть немедленно.

Я застал у него в кабинете: Трепова, прокурора палаты Фукса23, товарища прокурора Поскочина24 и товарища министра Фриша25. Последний оживленно рассказывал, что, проходя час назад по Невскому, он был свидетелем демонстрации у Казанского собора, произведенной группой молодежи "нигилистического пошиба", которая была прекращена вмешательством полиции, принявшейся бить демонстрирующих... Ввиду несомненной важности такого факта в столице, среди бела дня, он поспешил в министерство и застал там пожар и Трепова, подтвердившего, что кучка молодых людей бесчинствовала и носила на руках какого-то мальчика, который помахивал знаменем с надписью: "Земля и воля". При этом Трепов рассказал, что все они арестованы, - один сопротивлявшийся был связан, - и некоторые, вероятно, были вооружены, так как на земле был найден револьвер. То же повторили Фукс и Поскочин, приступившие уже к политическому дознанию по закону 19 мая 1871 г.

Пален после обычных "охов" и "ахов", то заявляя, что надо зачем-то ехать тотчас же к государю, то снова интересуясь подробностями, спросил, наконец, Фриша и меня, как мы думаем, что следует предпринять? Вопрос был серьезный. Министр был в нерешительности и подавлен непривычностью происшедшего события, а Трепов, который, конечно, в тот же день и, во всяком случае, не позже утра следующего дня стал бы докладывать государю и притом в том смысле, как бы на него повлияло совещание у министра юстиции, ждал и внимательно слушал. Революционная пропаганда впервые выходила на улицу, громко о себе заявляя, и сохранить по отношению к ней хладнокровие и спокойную законность значило проявить не слабость, а силу и дать камертон всем делам подобного рода на будущее время. Я ждал ответа Фриша с тревогой, зная по многократным прежним опытам, что для удержания Палена от необдуманного или поспешного и произвольного шага - на него надежда плохая. "Что делать?" - сказал Фриш, и, медленно оглянув всех своим холодным, стальным взглядом, он приподнял обе руки, сжал на них указательные и большие пальцы и, быстрым движением отдернув одну от другой книзу, как будто вытягивая шнурок, сделал выразительный щелчок языком... "Как? - невольно вырвалось у меня, - повесить? Да вы шутите?!" Не отвечая мне, он наклонил голову по направлению к Палену и сказал спокойно и решительно: "Это-единственное средство!" Прирожденная порядочность и сердечная доброта Фукса проступила сквозь тину слепого усердия по политическим дознаниям, в которую он погрузился, к счастью, лишь на время, и он, растягивая слова и выражаясь по обыкновению запутанно, стал, однако, протестовать против такого взгляда. Пален взглянул на меня вопросительно, и я сказал, что для меня это дело так еще неясно, что даже и начатие дознания по закону 19 мая кажется мне преждевременным. То, что произошло на Казанской площади, представляется нарушением порядка на улице, по которому следует предоставить полиции произвести обыкновенное расследование. Если обнаружатся признаки политического преступления, то никогда не поздно передать дело жандармам. Все арестованы, вещественные доказательства взяты, следовательно, правосудие и безопасность ничего потерять не могут, а общественное спокойствие и достоинство власти только выиграют, если дело не будет преждевременно раздуто до несвойственных ему размеров. Что же касается до взгляда Фриша, то я думаю, что он не говорит и не думает в данном случае серьезно... Фукс и Поскочин стали доказывать, что дознание уже начато, а Фриш холодно сказал:

"Я уже высказал свое мнение: оно основано на статье Уложения о наказаниях". Пален, видимо, не разделяя его мнения, опять поохал и поахал; по обыкновению, с детской злобой в лице, назвал участников демонстрации "мошенниками" и, ни на что не решившись, отпустил нас...

Этот день был во многих отношениях роковым для многих из нас, и, в сущности, из всех связанных с ним последующих событий один лишь Фриш выбрался благополучно. И вот ирония судьбы: Фуксу, смутившемуся предложением Фриша и бывшему всегда, по совести, противником смертной казни, пришлось через четыре с половиной года подписать смертный приговор Желябову26, Перовской27 и их товарищам и все-таки вызвать против себя упреки "за неуместную мягкость", выразившуюся в том, что он позволил уже признанным виновными подсудимым поговорить между собой на скамье подсудимых, покуда особое присутствие писало неизбежную резолюцию о лишении их жизни через повешение. А Фриш через пять с половиной лет, забыв свое многозначительное "щелкание", подписал журнал Комиссии по составлению нового Уложения о наказаниях, в котором приводились всевозможные доводы против смертной казни, и хотя она и удерживалась ввиду исключительных обстоятельств для особо важных политических преступлений, но мудрости Государственного совета коварно и лукаво представлялось разделить взгляды Комиссии и отменить смертную казнь и по этим преступлениям, а, идя со мною за гробом M. E. Ковалевского28 через шесть лет, он же доказывал, что казнь "мартистов" была политической ошибкой и что Россия не может долго существовать с тем образом правления, которым ее благословил господь... Tempora mutantur! (Времена, меняются.).

Демонстрация 6 декабря 1876г., совершенно беспочвенная, вызвала со стороны общества весьма равнодушное к себе отношение. Извозчики и приказчики из лавок бросались помогать полиции и бить кнутами и кулаками "господ и девок в платках" (пледах). Один наблюдатель уличной жизни рассказывал Боровиковскому 29 про купца, который говорил: "Вышли мы с женой и дитей погулять на Невский; видим, у Казанского собора драка... я поставил жену и дите к Милютиным лавкам, засучил рукава, влез в толпу и - жаль только двоим и успел порядком дать по шее... торопиться надо было к жене и дите - одни ведь остались!" - "Да кого же и за что вы ударили?" - "Да кто их знает, кого, а только как же, помилуйте, вдруг вижу, бьют: не стоять же сложа руки?! Ну, дал раза два кому ни на есть, потешил себя - и к супруге..."

Но в истории русских политических процессов демонстрация эта играет важную роль. С нее начался ряд процессов, обращавших на себя особое внимание и окрасивших собою несколько лет внутренней жизни общества. Громадный процесс по жихаревскому делу еще только подготовлялся, а процессы о пропаганде, или, как они назывались даже у образованных лиц из прокуратуры, "о распространении пропаганды", велись неслышно, без всякого судебного "спектакля", в особом присутствии сената. Это были отдельные, не связанные между собой дела о чтении и распространении "вредных книг", вроде "Сказки о четырех братьях", "Сказки о копейке" или "Истории французского крестьянина", очень талантливо переделанной из романа Эркман-Шатриана30. В них революционная партия преследовалась за развитие и распространение своего "образа мыслей", в деле же о преступлении 6 декабря впервые выступал на сцену ее "образ действий".

Эти отдельные процессы не привлекали ничьего внимания, кроме кружка юристов, среди которых иногда ходили слухи, что первоприсутствующий особого присутствия с 1874 года сенатор Александр Григорьевич Евреинов31 ведет себя весьма неприлично, раздражительно, злобно придираясь к словам подсудимых и вынося не в меру суровые приговоры. Слухи эти были не лишены основания.

Сухой, изможденный старик, с выцветшими глазами и лицом дряхлого сатира, Евреинов представлял все задатки "судии неправедного", пригодного для усердного и успешного ведения политических дел. Я помню, что раз, летом 1875 года, я встретил его утром на Петергофском пароходе, шедшем в Петербург. "Вот еду судить этих мерзавцев, - сказал он мне, - опять с книжками попались, да так утомлен, что не знаю, как и буду вести дело. Вчера государю угодно было потребовать институток Смольного института в Петергоф, ну и я, как почетный опекун, должен был с ними кататься и всюду разъезжать, а потом после обеда в Монплезир приехал он с великими князьями и приказал институткам танцевать, шутил, дарил им конфеты и т. д. Пришлось все время быть на ногах, а тут еще сам подходит ко мне и с улыбкой спрашивает: "А ты, старик, что же не идешь плясать?"

Я отвечаю: "Прикажете, государь, и я танцевать стану!" - "Нет, не нужно", - милостиво ответил мне он. А тут вот это дело - суди эту сволочь, - уж где мне после вчерашнего-то дня!"

Но как бы то ни было, процессы эти велись как-то особо от хода всей судебной жизни и нимало на нее не влияли. Совершенно иначе стало дело с 6 декабря. Во-первых, оно пошло ускоренным путем, ибо к нему уже был применен возмутительный в процессуальном смысле порядок, по которому дознание уже не обращалось к следствию, а прямо вело к судебному рассмотрению, то есть ставило человека на скамью подсудимых без предварительного исследования его вины компетентными лицами и узаконенными способами. Этот порядок был принят по настоянию Палена, которому наскучило долгое производство следствий по политическим делам и которому Фриш указал на 545 статью Устава уголовного судопроизводства, по-видимому, воздержавшись от указания на то, что отсутствие следствия в общем порядке судопроизводства связано с обсуждением дела в двух инстанциях по существу и с обвинениями, не влекущими даже ограничения прав состояния; здесь же дело разбиралось в одной инстанции и могло влечь за собой даже смертную казнь. Тщетно боролся я против этого явного нарушения основных начал уголовного процесса. Когда никакие. словесные убеждения не помогли, когда Пален упорно стоял на своем, твердя на мои разъяснения, что нечего этим мерзавцам давать гарантии двух инстанций, и приказал, наконец, по уголовному отделению представить ему отношение к шефу жандармов относительно введения такого порядка, без сомнения для последнего очень желательного, - я написал ему письмо, в котором всячески доказывал вред и полную незаконность предполагаемой меры. Дня через два Пален, при моем докладе, сказал: "Я очень вам благодарен за ваше письмо, хотя я с ним все-таки не согласился и уже вошел в соглашение с шефом жандармов, но оно заставило меня еще раз обдумать вопрос, - быть может, я и неправ, но я вынужден на такую меру; все эти Крохты и Гераковы (члены палат, производившие следствие по политическим делам) надоели мне ужасно, я не хочу больше иметь с ними дела, а ваше письмо прикажу приложить к производству: пусть оно останется как след вашего протеста". Но я взял это письмо из дела и прилагаю к настоящей рукописи как один из многих знаков бесплодной борьбы за право и законность с этим тупым человеком.

Во-вторых, был назначен другой первоприсутствующий - Тизенгаузен32, человек живой и энергичный, и дело было пущено уже в январе в зале заседаний окружного суда, при искусственно возбужденном интересе. Процесс окончился осуждением почти всех обвиняемых и в том числе в качестве главного виновного студента С.-Петербургского университета Боголюбова33, который был приговорен к каторге.

Процесс этот имел в числе своих последствий один трогательный эпизод. Вскоре по произнесении приговора, в числе прочих и над неким воспитанником Академии художеств Поповым 34, личностью весьма мало симпатичною во всех отношениях, присужденным к поселению в Сибири, ко мне явилась девушка калмыцкого типа, с добрыми, огромными навыкате черными глазами и румяным широкоскулым лицом - нечто вроде Плевако35 в юбке - и принесла письмо от секретаря цесаревича, в котором тот просил от имени цесаревича удовлетворить ходатайства гр-ки Товбич. Так звали эту девушку. Ходатайство состояло в разрешении обвенчаться с Поповым до его отправления в Сибирь, так как она желала следовать за ним в качестве жены. Просьба была настойчивая и слезная, и контуры стана просительницы показывали, что эта настойчивость имеет свои основания. Я обещал выхлопотать разрешение у Палена, который не допускал прокурора палаты самого разрешать такие вопросы и вместе с тем просил Оома написать ему официальное отношение. Но у Палена я встретил неожиданный и яростный отказ. Он кричал, что это "все - девки!", что он не намерен "содействовать разврату" и т. п. Пришлось утешать слабыми надеждами Товбич, которая трепетала, как птица в клетке, и овладеть Паленом путем нескольких периодических атак. Наконец, он сдался на то, чтобы родителям Товбич, жившим в Екатеринославской губернии, было написано о желании их дочери связать свою судьбу с политическим ссыльным и испрошено их разрешение на брак, в даче которого Пален сильно сомневался. Я сам написал местному исправнику конфиденциальное письмо и вскоре был получен ответ с подписью родителей, которые заявляли, что дочь их уже давно живет самостоятельной жизнью, и что они не желают вмешиваться в ее выбор.

Это не удовлетворило, однако, Палена; он потребовал, чтобы местный прокурор лично объяснился с родителями Товбич. Ввиду болезненного состояния ее матери прокурор объяснился лишь с отцом и донес, что последний, зная силу привязанности дочери к Попову, не только разрешает ей брак, но даже просит ему не препятствовать, и "покровительство разврату" совершилось в тюремной церкви. Года через два я получил от Товбич-Поповой письмо из Якутска, в котором она писала, что родила сына, что они живут с мужем счастливо и совершенно безбедно... Товбич начинала письмо словами: "В некотором роде памятный мне Анатолий Федорович", а кончила короткой припиской: "Сына моего я назвала Анатолием".

Вслед за процессом по казанскому делу слушался в феврале 1877 года процесс "50-ти", подготовленный в Москве и обнимавший разные группы обвиняемых, искусственно между собой связанные по существовавшему в Москве методу соединять однородные дела в одно, придавая ему громкое название вроде "дело червонных валетов" и т. д. По делу "50-ти" судебное следствие велось очень бурно. Обвиняемые делали разные заявления резкого свойства, судьи теряли самообладание...

В воздухе носилась тревога и озлобление, и впервые новый суд делался ареною личных препирательств между судьями и утратившими доверие к их беспристрастию раздраженными подсудимыми. Многие из этих подсудимых выказывали полное равнодушие к ожидавшему их наказанию и лишь пользовались случаем высказать излюбленные теории и мрачно утопические надежды. Особенно потрясающее впечатление произвела своей энергией речь рабочего Петра Алексеева, и смущенный и растерявшийся председатель выслушал, не останавливая его, воззвание о скорейшем приходе того времени, когда мозолистый кулак рабочего сотрет с лица русской земли самодержавное самовластие и все гнилые учреждения, которые его поддерживают. На подобные выступления судьи отвечали явным проявлением раздражения и гнева и принимали невольно характер стороны в процессе, не могущей относиться хладнокровно к развертывающейся перед нею судебной драме.

И в этом, и в последующих процессах этого рода выдающуюся роль играл по своей придирчивости и совершенно не судейской односторонности сенатор Николай Оттович Тизенгаузен. Он принадлежал к тем правоведам, которые, будучи возмущены самодурными выходками графа Панина 37, уходили в другие ведомства и, преимущественно в начале нового царствования, в либеральное морское министерство. Там пробыл он до самой судебной реформы и был, как говорили, сотрудником "Колокола" ("Колокол" - нелегальный журнал, издававшийся Герценом и Огаревым за границей с 1857 по 1868 год.) в его лучшие годы. Как бы то ни было, в правоведческом кружке он слыл за "красного". Но этот "красный" ввиду красного сенаторского мундира радикально переменил окраску. В 1877 году по рукам в Петербурге ходили "подписи к портретам современников" Боровиковского. К портрету Тизенгаузена относились следующие, к сожалению, справедливые строки:

Он был горячим либералом...

Когда бы, назад пятнадцать лет,

Он чудом мог полюбоваться

На свой теперешний портрет?!

Он даже в спор с ним не вступил бы,

Сказал бы крепкое словцо

И с величайшим бы презреньем

Он плюнул сам себе в лицо.

Обвинителями в этих двух процессах выступали Поскочин и Жуков. В сущности, они вели себя порядочно, особливо в сравнении с тем, что пришлось впоследствии слышать с прокурорской трибуны. Поскочина, впрочем, обвиняли в каких-то инквизиторских приемах при дознании и даже сочинили по этому поводу целую скабрезную историю, мало правдоподобную и имевшую характер злобной клеветы. Относительно же Жукова случилось следующее довольно комическое совпадение. Он был запутан в долгах по горло. Для того чтобы спасти его имение от окончательной гибели, над ним была учреждена по высочайшему повелению опека, и указ о ней был напечатан в "Правительственном вестнике" в день начатия процесса "50-ти", так что некоторые из защитников, шутя, готовились протестовать против требований прокурора, если ввиду суда не будет на них согласия его опекунов. Во всяком случае было странно видеть обвинителем увлекающейся к увлеченной молодежи зрелого человека, не имеющего вследствие своего легкомыслия даже правоспособности к управлению собственными имущественными делами.

Судьи особого присутствия для этих дел назначались ad hoc (Для данного случая.) из наиболее "преданных" сенаторов. То же делалось и по отношению к сословным представителям. На месте городского головы, когда-то занятого в этих процессах, Погребова, вполне подтверждавшего слова Достоевского, что "на Руси люди пьяные - всегда и люди добрые, и добрые люди - всегда люди пьяные", прочно утвердилась темная личность одесского Новосельского, который тем горячее писал и проповедовал в петербургских гостиных (куда являлся вечно в вицмундире со звездою) о своей готовности "искоренять и карать", чем громче раздавались в местной одесской печати толки о неблаговидных сделках одесского городского головы с английскими предпринимателями городского водопровода... В качестве губернского предводителя приглашался сначала нижегородский предводитель С. С. Зыбин. Сын богатых родителей, он в 1861 году, во время студенческих волнений в Петербурге, весьма либеральничал, ходил умышленно в грязном и разорванном платье, кипел негодованием при виде карет с красными придворными лакеями и подарил мне, как товарищу по университету, свою карточку, изображавшую его в рубахе, грешневике и высоких сапогах, со штофом и огурцом в руках... После закрытия университета он удалился в деревню, а в 1876 году камергер Зыбин являлся к министру юстиции заявлять, что "если нужно", то он готов послужить отечеству в составе особого присутствия по политическим делам. Его услугами воспользовался Пален в течение целого года, но неосмотрительность канцелярии лишила его этого добровольца благонадежности. Летом 1877 года Зыбину было вновь послано приглашение принять участие в политическом процессе, но по ошибке на конверте он, особа IV класса "зауряд", был назван лишь высокородием; это его так оскорбило, что он возвратил приглашение "как не к нему относящееся" и написал обиженное письмо к Палену. Тот нашел, что Зыбин "est trop difficile", (Слишком тяжел, требователен.) и с тех пор в этих процессах стали появляться черниговский предводитель Неплюев и старая, но "твердая в вере" развалина - тверской князь Борис Мещерский.

Как характеристика того, из среды каких людей назначались судьи в особое присутствие, мне вспоминается вечер, бывший в феврале 1877 года у принца Ольденбургского для воспитанников и преподавателей учебных заведений, состоявших под его покровительством. На вечере был государь и, конечно, все министры. Государь был очень весел, играл в карты и, когда в зале раздались звуки мазурки, прошел, улыбаясь, среди почтительно расступившихся рядов в залу, удлиняя в такт мазурки шаги. В зале он, между прочим, подозвал к себе Палена и стал с ним говорить. В это время кто-то взял меня за локоть. Это был сенатор Борис Николаевич Хвостов, бывший вице-директор и герольдмейстер, фактотум и креатура Панина. "Как я рад, что вас вижу, - сказал он мне, - мне хочется спросить вашего совета; ведь дело-то очень плохо!" - "Какое дело?" "Да процесс "50-ти"... Я сижу в составе присутствия, и мы просто не знаем, что делать: ведь против многих нет никаких улик. Как тут быть? а? что вы скажете?" - "Коли нет улик, так оправдать, вот что я скажу..."-"Нет, не шутите, я вас серьезно спрашиваю: что нам делать?" - "А я серьезно отвечаю: оправдать!" "Ах, боже мой, я у вас прошу совета, а вы мне твердите одно и то же: оправдать да оправдать; а коли оправдать-то неудобно?!" - "Ваше превосходительство, сказал я, взбешенный, наконец, всем этим, - вы - сенатор, судья, как можете вы спрашивать, что вам делать, если нет улик против обвиняемого, то есть если он невиновен? Разве вы не знаете, что единственный ответ на этот вопрос может состоять лишь в одном слове - "оправдать!" И какое неудобство может это представлять для вас? Ведь вы - не административный чиновник, вы - судья, вы сенатор!" - "Да, - сказал мне, не конфузясь нисколько, Хвостов, - хорошо вам так, вчуже-то говорить, а что скажет он!.." - и он мотнул головой в сторону государя, продолжавшего говорить с Паленом. "Кто?.. Государь?" - спросил я. "Ах, нет, какой государь! - отвечал Хвостов, - какой государь? Что скажет граф Пален?!"

Весною, в конце марта или начале апреля, государь обратил внимание на увеличение случаев открытой пропаганды и приказал министрам юстиции, внутренних дел, народного просвещения и шефу жандармов обсудить в особом совещании меры для предупреждения развития пропаганды с тем, чтобы предварительно начатия совещания ему была представлена программа занятий гг. Палена, Тимашева,38 Толстого 39 и Потапова 40. Для выработки программы в свою очередь было условленно собрать каждому по своему ведомству выдающихся лиц и с ними обсудить и программу и меры. Задумано это было недурно, и если бы было честно выполнено, то могло бы привести к весьма серьезным результатам. Но какой-то злой гений тяготел над внутренней жизнью России, да и надежды, впрочем, на прямодушное и откровенное изложение перед государем всего, что было бы высказано на предварительных совещаниях, было мало. Самый честный между этими министрами был Пален. Он стоял все-таки выше своих товарищей по совещанию: бездушного и пустого царедворца Тимашева, злостного и стоящего на рубеже старческого слабоумия Потапова, всегда проездом останавливавшегося в Майнце, чтобы, как он рассказывал Палену, "показать язык статуе Гуттенберга", и злого гения русской молодежи - Толстого. Но и он был, прежде всего, типичный русский министр - не слуга своей страны, а лакей своего государя, дрожащий и растерянный перед каждым докладным днем и счастливый после каждого доклада тем, что еще на целую неделю ему обеспечена казенная квартира и услуги предупредительного экзекутора.

В четверг на страстной неделе 1877 года вечером, были собраны у Палена за круглым столом в кабинете: Фриш, прокуроры палат Жихарев, Фукс, Евреинов 41 и Писарев 42, правитель канцелярии Капнист43 и я. Несколько позднее явился директор департамента Адамов 44 - толстый правовед, вскормленный департаментом, ловкий и отлично знавший языки исполнитель, человек без всяких убеждений, женившийся на чрезвычайно богатой дочери генерала Шварца и имевший вследствие этого до ста тысяч рублей серебром годового дохода, что давало ему право ненавидеть республику во Франции и сочувствовать роялистам, причем о той и о других он составлял себе, как сам выражался, понятие по своей любимой газете "Фигаро".

Пален начал с речи о том, что государю угодно знать, какие же, наконец, меры следует предпринять против пропаганды, и что он, Пален, желает знать наше мнение, ничего не предрешая, однако, заранее.

Первый стал говорить Евреинов, человек вообще весьма порядочный, несмотря на то, что общее увлечение политическими дознаниями и страстью "искоренять" захватило и его, приводя порой к предложению таких мер, которые сводили его к роли главы сыщиков, подсылаемых в разные слои общества. Так, с 1876 года он просил министра юстиции снестись с шефом жандармов о командировании в его распоряжение, с ассигнованием особой суммы, четырех сыщиков, которых можно было бы ввести в среду студентов, в среду еврейской молодежи, в общество и. т. д., причем каждый из них должен был обладать соответствующим среде образованием и внушать к себе доверие. Эти лица должны были действовать по его непосредственным указаниям для раскрытия виновников бесчеловечного и ужасного обезображения Гориновича 45.

Я не дал этой бумаге хода, щадя достоинство прокурорского надзора... Но все-таки в среде "волкодавов", которые делали себе карьеру в то время, Евреинов выделялся своею порядочностью и посылал подобные просьбы, подавленный господствующим на Руси притуплением нравственного чувства и, быть может, "не ведая, что творит". Но в совещании у Палена он поразил всех. "Я думаю, сказал он, - что для того, чтобы говорить о мерах, необходимо быть уверенным в их действительности, а таковая бывает лишь при единстве министров, знающих притом общественные нужды, что в свою очередь возможно лишь при их ответственности и началах представительства; теперь же, без этого, все меры будут нецелесообразны...". Пален вспыхнул: "Ваше превосходительство говорите о конституции?! Государь этим не уполномочил вас заниматься! Мы не имеем права рассуждать об этом!" После нескольких лишенных значения замечаний Писарева, вертевшихся в заколдованном круге политических дознаний, стал говорить скучно, вяло и очень неопределенно Фукс, в котором неудачная конкуренция с Жихаревым и нелепое, хотя искреннее, поклонение перед величием Шувалова 46 как государственного человека совсем затмили, к счастью не навсегда, симпатичный и благородный образ старого харьковского председателя. Указывая, что пропаганда идет из Швейцарии, он предлагал "лишить пропаганду почвы, вырвать с корнем ее побеги, погасить ее очаг", но какими мерами это сделать, не объяснял. Меня раздражила эта фразистика, лишенная содержания, и я спросил Палена, не предлагает ли прокурор С.-Петербургской палаты объявить войну Швейцарии, где, по его мнению, все эти очаги и корни пропаганды, идущей из-за границы, и не следовало ли бы нам пригласить представителя от министерства иностранных дел для советов по этому международному вопросу.

Пален укоризненно покачал мне головой, а Фукс обиженно огрызнулся и пошел тянуть ту же туманную и беспочвенную канитель. Ему отвечал Жихарев, доказывавший, что вся причина пропаганды в том, что народ можно поддеть на вопросе о малоземелье, которое будто бы вызывается общинным устройством сельского быта. Надо-де его уничтожить, и всякая пропаганда исчезнет за неимением почвы. Фриш хитро помалкивал, Пален принимал усталый вид, а будущий попечитель Московского университета, красный и сонный, переваривал свой обед и старался под столом снять свои ботинки, которые ему вечно жали ноги.

Когда очередь дошла до меня, я указал на то, что революционная партия, переменив тактику и перестав обращаться, как было в 60-х годах, непосредственно к обществу, приглашая его произвести переворот, и увидев невозможность сделать это своими собственными средствами, вербует новые силы среди молодежи и посылает ее "в народ", возбуждая в ней благородное сострадание к народным бедствиям и желание ему помочь. Народу же она твердит постоянно и всеми путями две вполне понятные ему и очень чувствительные для него вещи: "мало земли", "много податей". Школа в том виде, как она у нас существует, со своей стороны, бездушием приемов и узостью содержания преподаваемого содействует этому. Чем в действительности можно повлиять на ум, на душу молодого человека, юноши - честного и увлекающегося, которого влечет на ложный и опасный путь доктрины "хождения в народ" и его дальнейших последствий? 1) Указанием на историю и дух русского народа. Но родной истории почти не преподают в наших классических гимназиях; а народный дух узнается из языка, литературы, пословиц народа, между тем все это в загоне и отдано на съедение древним языкам. 2) Указанием на органическое развитие государственной жизни, на постепенность и историческую преемственность учреждений, на невозможность скачков ни в физической природе страны, ни в политической ее природе. Но с органическим развитием знакомит изучение природы, а естественные науки тщательно изгнаны из наших гимназий, и наконец, указанием на то, что организация законодательной деятельности государства дает исход, законный и спокойный, пожеланиям народного блага и удовлетворению нужд страны. Но сможет ли мало-мальски думающий человек по совести сказать, что, несмотря на давно общеосознанные потребности страны, наше законодательство не спит мертвым сном или не подвергается гниению "в бездействии пустом"? Молодой человек среди множества примеров этому может, например, со злою ирониею указать на то, что, гонимый малоземельем, чрезмерными сборами (а они чрезмерны!) и отсутствием правильной организации переселения, крестьянин вынужден покидать семью и хозяйство и массами уходить в отхожие промыслы в город. Но там просрочка паспорта, или его утрата, или злоупотребления волостного писаря и т. д. и т. п. влекут за собой высылку по этапу и медленное, но верное его развращение, а придя на родину и отыскивая фабричную или просто поденную работу, он становится в положение вечной войны с нанимателем, ибо юридические отношения их ничем не определены и последствия их ничем не обеспечены... Для устранения или уменьшения этого зла учреждены по существующему порядку комиссии: в 1873 году, под председательством Игнатьева 47, о рабочей книжке и о личном найме; в 1871 году, под председательством Сельского48, об изменениях паспортной системы, а еще в 1868 году, под председательством Валуева49, об изменении системы податей и о замене подушной подати другой, более справедливой системой сборов. Первая из них выработала правила о найме и положение о рабочей книжке как регуляторе и следе юридических отношений нанимателя и наемника; вторая проектировала отмену паспортов и замену их свидетельствами о личности, легко получаемыми раз навсегда; третья... третья ничего не проектировала. Но что же вышло из этих работ? Ничего, кроме пожизненной пенсии членам игнатьевской комиссии. Введение рабочей книжки отложено до разрешения паспортного вопроса, так как она регулирует лишь отношения, вытекающие уже из осуществления договора найма, а паспорт служит не только соединением платежной единицы с платежным центром, но и обеспечением исправности нанявшегося на работы в его явке и обеспечении данного ему задатка; паспорта же не отменены, несмотря на полное согласие таких компетентных лиц, как с.-петербургский градоначальник и министр финансов, потому что для платежа подушной подати паспорт с его невыдачею из волости недоимщику есть единственная гарантия, и, следовательно, надо думать, чем заменить подушную подать так, чтобы подать платилась там, где получается доход от труда; подушная же подать не отменена (1877 г.) потому, что комиссия о податях ничего не сделала и т. д. "Где же ваша законодательная деятельность, могущая доставить удовлетворение чувству, возмущенному зрелищем народных тягот и лишений?" - скажет молодой человек... Мы ему ответим, что надо погодить, что придет время, что когда-нибудь законодательная наша машина двинется скорее и т. д. Но так, господа, может рассуждать человек, охлажденный годами, в котором сердце бьется медленно и для которого пожизненная пенсия может уже сама по себе представляться завидным и вполне отрадным результатом занятий законодательной комиссии, но так не думает, так не может думать человек, в котором "сил кипит избыток". Он _ отвертывается в сторону, где вместо слов предлагают дело, и бросается в объятия революционера, который и указывает ему путь, на котором написаны заманчивые для молодого сердца слова; "борьба", "помощь народу", "самопожертвование" и т. д. Поэтому две меры в высшей степени необходимы: пересмотр системы среднего образования в смысле уменьшения преподавания классицизма и возвращения к гимназиям ува-ровского50 типа и оживление, действительное и скорое, законодательного аппарата новыми силами и новым устройством, при котором будут, наконец, энергично двинуты назревшие и настоятельные вопросы народной жизни, без вечных недомолвок и соображений о том: "ловко ли?", "удобно ли?" и т. д. Относительно же лиц, уже обвиняемых в пропаганде, необходима большая мягкость.

Указания на статьи 250-252 Уложения о наказаниях слишком жестоки. Эти поселения, эти годы каторги, которая заменяется каменным гробом центральных тюрем, - это все убивает молодые силы, которые еще пригодились бы в жизни страны, ожесточая до крайности тех из общества, кто по родству, знакомству или занятиям близок осужденным, и смущают совесть самих судей. Можно даже обойтись без уменьшения максимума этих наказаний, пусть только будет понижен минимум до ареста на один месяц. Тогда можно будет прилагать справедливое, а не жестокое наказание. Это сделать необходимо и возможно без всякой законодательной ломки Уложения. Теперешняя же система бездушного и очень часто необдуманного и жестокого преследования не только не искоренит зла, но лишь доведет озлобление и отчаяние преследуемых до крайних пределов...

Против меня восстал с необыкновенной горячностью Адамов. Его флегматичная фигура совершенно преобразилась. "Граф, - сказал он, задыхаясь от волнения, то, что говорит г-н вице-директор, очень красноречиво, но совершенно не относится к делу. У него оказываются виноватыми все, кроме действительно виновных! Виновато правительство, виноват Государственный совет, виноваты мы сами с нашими судами. Нет, не о послаблениях надо думать, не о смягчениях, а надо бороться с этими господами всеми средствами! Я откровенно скажу: я их ненавижу и рукоплещу всем мерам строгости против них. Эти люди - наши, мои личные враги. Они хотят отнять у нас то, что нажито нашим трудом (Адамов, получивший средства богатой женитьбой, очевидно, понимал труд в очень широком смысле!), и все это во имя народного блага! Нет, граф, умоляю вас: не поддавайтесь этим теориям. Я нахожу, что особое присутствие недостаточно еще строго к ним относится...". И, запыхавшись, весь бледный, он остановился. Жихарев довольно улыбнулся, а Пален вытаращил на Адамова глаза и обратился к Фришу. "Я нахожу, - сказал тот холодно и решительно, - что из соображений, здесь высказанных, лишь одно имеет практическое значение: это-уменьшение минимума наказаний за государственные преступления. Но оно затрагивает слишком важный вопрос о пересмотре Уложения, какой является теперь несвоевременным; притом же уменьшение наказания, сделанное вне пересмотра всего Уложения, будет несправедливо по отношению к тем, кто уже осужден...". - "Но ведь им тоже можно смягчить в путях монаршего милосердия", - возразили мы с Евреиновым. "Какие смягчения! Какие смягчения!- завопил Адамов,-я вполне согласен с его превосходительством Эдуардом Васильевичем!"-"Да! это все надо сообразить,-сказал, подавляя зевоту, Пален, - надо сообразить... сразу нельзя". И он позвонил. Вошли слуги с холодным ужином a la fourchette... (Легкий ужин без сервировки стола.), и совещание окончилось.

Во время ужина произошел маленький эпизод, оставивший во мне суеверное воспоминание. Адамов отказался от ужина. "Отчего? - спросил Пален, - разве вы не ужинаете?" - "О! нет, - отвечал Адамов, - я люблю ужинать, но сегодня страстной четверг, и я ем постное...". Меня возмутило это фарисейство, и, раздраженный всем происходившим, я громко сказал, обращаясь к Палену: "Вот, граф, Владимир Степанович считает грехом съесть ножку цыпленка и не считает грехом настаивать на невозможности снисходительно и по-человечески отнестись к увлечению молодежи...". - "Позвольте мне иметь свои религиозные убеждения! вскричал Адамов... - и свои политические мнения!" - "Да я и не мешаю вам их иметь и, к сожалению, не могу помешать, но, только вот что, - сказал я, теряя самообладание, - быть может, недалек тот час, когда вы предстанете перед судьей, который милосерднее вас; быть может, несмотря на ваше гигантское здоровье, этот час уже за вашими плечами и уже настал, но еще не пробил... Знаете ли, что сделает этот судья, когда вы предстанете перед ним и в оправдание своих земных деяний представите ему список своих великопостных грибных и рыбных блюд?.. Он развернет перед вами Уложение и грозно покажет вам на те статьи, против смягчения которых вы ратовали с горячностью, достойной лучшей цели! Вот что он сделает...". - "Господа, господа, - заговорил начавший уже дремать Пален, - Анатолий Федорович, прошу вас, перестаньте спорить; прения окончены, это уже личности...". Через несколько времени мы разошлись. Пален удержал меня на минуту. "Да, вот видите, любезный Анатолий Федорович, и вы, и Евреинов правы, но вот видите, это... это невозможно... и никто не примет на себя смелости сказать это государю... и, во всяком случае, не я. Нет, покорнейший слуга, покорнейший слуга!"- сказал он, иронически раскланиваясь и разводя руками...

Через два дня я узнал, что Адамов внезапно заболел, ходит в полубреду и чрезвычайной испарине по комнатам и чувствует себя очень слабым. В первый день Пасхи, зайдя к его жене, я встретил в дверях хмурого и озабоченного Боткина51, а на другой день получил письмо Адамова с просьбой вступить за него в управление департаментом... У него открылась острая Брайтова болезнь последствие бывшей в детстве скарлатины, и час его смерти наступал неминуемо и неотвратимо. Он пробил для него через три месяца, в далекой Баварии, в шарлатанском заведении пресловутой Wunderfrau (Знахарка), которая была в страшном негодовании на то, что раздутое водянкой тело блестящего гофмейстера и богача перестало жить прежде, чем покинуло ее гостеприимный и целебный кров...

Совещание министров так и не состоялось. Я не знаю, созывали ли они по принадлежности своих "сведущих людей" в лице попечителей, губернаторов и жандармских штаб-офицеров, но только на мой вопрос: не составить ли краткий журнал нашего совещания, Пален махнул безнадежно рукой, сказав: "Ах! нет, до того ли теперь!" И, действительно, отношения к Турции принимали грозный оборот, и 12 апреля была объявлена ей война. Внутренние обстоятельства отошли на задний план, и началась кровавая трагедия, предпринятая будто бы с целью удовлетворить общественное мнение, на которое прежде не обращалось, однако, никакого внимания и выразителями которого теперь являлись полупьяные и свихнувшиеся с пути добровольцы и проникнутые воинственным азартом газеты, ко взглядам которых в прежние годы и по вопросам, близко касавшимся России, правительство, внимательное ныне, оставалось обыкновенно презрительно глухо.

Эта же зима, с декабря 1878 года по апрель 1877 года, ознаменовалась и особой агитацией в пользу употребления телесных наказаний против политических преступников. Мысль о возможности наказывать их розгами бродила еще в 1875 году и у Палена. При вступлении моем в должность вице-директора он предлагал мне записку, составленную, по его словам, Фришем, тогда еще обер-прокурором сената, об учреждении особых, специальных тюрем для политических преступников, где предполагалось подвергать мужчин в случаях дисциплинарных нарушений телесному наказанию до ста ударов по постановлению особого совета, состоявшего при каждой из таких тюрем. Пален, передавая мне эту записку для хранения впредь до востребования, уменьшил число ударов до шестидесяти и зачеркнул слова "мужского пола". Это были, однако, лишь неопределенные и сравнительно робкие попытки ввести телесное наказание для уже приговоренных политических преступников и притом не за их преступления, а за дисциплинарные нарушения... Но в конце 1876 года за эту мысль, освобожденную уже от всяких стеснительных условий, взялись совершенно беззастенчивые руки. Летом этого года я встретил вечером у баронессы Раден 52 статс-секретаря князя Д. А. Оболенского53, типичного барича, слегка будирующего правительство, вспоминающего о своих друзьях-Николае Милютине54, Черкасском 55, Соловьеве56 и т. п. и с большим интересом рассказывающего о кружке великой княгини Елены Павловны, в котором он был, по-видимому, видным и уважаемым членом. При этом он с грустью говорил о том неудовольствии, которое он возбудил в государе, прямодушно раскритиковав годичный отчет министра народного просвещения графа Толстого, переданный на рассмотрение его как члена Государственного совета. В ламентациях его на свое положение слышалась тайная похоть к какому-либо министерскому портфелю; но в общем он производил впечатление довольно порядочного и очень интересного человека. Мы заболтались до поздней ночи и вышли вместе, продолжая разговор среди наступавшего рассвета. Мне.не хотелось спать; разговаривая, мы пошли по Невскому и дошли до дома графини Протасовой, где он жил.

Здесь он стал упрашивать меня зайти хоть на минуту, желая мне прочесть что-то, что "вылилось у него из души". Я вошел; заспанные и несколько удивленные лакеи подали вино, и он стал читать записку, которая начиналась пышным вступлением о мудрости Екатерины Великой и знании ею людей. Затем, после нескольких красиво округленных, но бессодержательных фраз, делался внезапный переход к политическому движению в России и рекомендовалось подвергать вместо уголовного взыскания политических преступников телесному наказанию без различия пола... Эта мера должна была, по мнению автора, отрезвить молодежь и показать ей, что на нее смотрят как на сборище школьников, но не серьезных деятелей, а стыд, сопряженный с сечением, должен был удерживать многих от участия в пропаганде. "Что вы скажете?" - спросил он меня, обращая ко мне красивое и довольное лицо типа хищной птицы с крючковатым носом... "Кому назначается эта записка?" - спросил я, приходя в себя от совершенной неожиданности всего, что пришлось выслушать.

"Государю! Пусть он услышит голос своего верного слуги. Но я хочу знать ваше мнение, я вас так уважаю", - и т. д. "Вы или шутите, - отвечал я, - или совершенно не понимаете нашей молодежи, попавшей на революционную дорогу, если думаете испугать и остановить ее розгами. Опозорив правительство, возмутив против него массу порядочных людей, вы все-таки не достигнете цели. Политические преступники будут свивать себе мученические венцы из розог, будут указывать на свои истязания как на лучшее оправдание своей ненависти к правительству и не только не станут скрывать своего сечения, но найдутся и такие, которые будут, atitre d"estime, (В знак уважения (здесь в смысле-чтобы снискать уважение).) вымышлять даже, что их секли. Вы вызовете яростное ожесточение в молодежи и глубокое негодование в людях, чуждых революционным тенденциям. Какой отец простит вам сечение своей взрослой дочери? Какой "сеченый" сочтет возможным стать впоследствии другом порядка, каким он легко и без позорного забвения своего унижения может стать даже после годов каторги? Наказывайте подданного, когда он нарушает положительный закон, но не убивайте чувства собственного достоинства в человеке! И можно ли советовать такую меру государю, отменившему телесное наказание?! Нет, князь, вы выбрали плохое средство снять с себя неудовольствие государя...". Оболенский очень сконфузился, стал защищаться, доказывать, что это лишь проект, что ничего определенного он сам не решил, что мое мнение ему очень важно и т. д. (Князь Оболенский пошел дальше по пути предположений об уголовных реформах. В 1887 году в Ясной Поляне наш великий писатель граф Л. Н. Толстой рассказывал мне, что в начале 80-х годов он встретился по какому-то поводу с ним, и князь Оболенский серьезно ему доказывал, что "для сокращения побегов важных преступников их следовало бы ослеплять и тем отнимать у них физическую возможность бежать... что было бы и дешево и целесообразно...").

Уже взошло солнце, когда я вышел от этого милого господина, который, как оказалось, сумел забраться на теплое местечко председателя совета учетного и ссудного банка с 25 000 рублей жалованья "за представительство" и, готовя розги для девушек, которых полуголодная восприимчивость толкала на чтение и распространение запрещенных книжек, в то же время объяснял, что его дочь, выходя замуж, будет иметь всего лишь 25000 рублей дохода, восклицая с отчаянием: "mois c"est presque la misere!..". Ho это-почти нищета!"

Вылившаяся из души Оболенского мысль потекла по петербургским салонам и кабинетам quasi (Якобы.) государственных людей, принимая в себя сочувственные ручейки. Чаще и чаще стали заговаривать о необходимости отнять у политических преступников право считать себя действительными преступниками, опасными для государства, а поставить их в положение провинившихся школьников, заслуживающих и школьных мер исправления: карцера и розги... Даже прекрасные уста наших великосветских дам не брезгали этим предметом... "Да, скажите, говорила мне изящная и по-своему добрая графиня К., - скажите, почему же нельзя сечь девушек, если они занимаются пропагандой? Я этого не понимаю!""Если вы-милая, образованная женщина и мать семейства, мать подрастающих дочерей, не понимаете, почему нельзя сечь взрослых девушек, и спрашиваете это у меня, у мужчины, то я не могу вам этого объяснить... Представьте себе лишь, что вашу бы дочь, лет восемнадцати, высекли..." - "О! - отвечала мне мои собеседница с выражением презрительной гордыни,- мои дочери в пропаганду не пойдут!"

Вскоре явились у князя Оболенского и конкуренты относительно предложения спасительного сечения. Особенно между ними выдвигался председатель с.-петербургского окружного суда Лопухин 57, родственник Оболенского, человек несведущий и безнравственный, "хищник последней формации", о котором еще будет речь впереди. Он тоже носился с какой-то запиской, читал ее даже некоторым сослуживцам своим по суду и поднес ее графу Палену. В ней проект сечения был разработан по пунктам, и, помнится, оно должно было производиться без различия пола секомых "через полицейских служителей". Пален тоже начинал под влиянием всего этого что-то прорицать относительно сечения и на мои возражения, приведенные выше, ответствовал, обыкновенно, что "это все теории"...

Я удержал у себя прилагаемый к этой рукописи рапорт прокурора полтавского суда "об открытии лиц, принадлежащих к революционным партиям", на котором рукою Палена положена следующая резолюция: "Необходимо исходатайствовать закон, на основании которого училищному начальству предоставляется право подвергать телесному наказанию всякого студента или ученика, занимающегося пропагандой".

Начавшаяся война положила предел этим проектам. Но они образовали свой осадок, всплывший в свое время на поверхность... К эпохе, этих сладких мечтаний о розге относится очень характерный случай, рассказанный мне Верою Андреевною Абаза. Оболенский опоздал на обед у члена Государственного совета К. К. Грота 58, где был и один из вреднейших людей прошлого царствования, тормозивший всю законодательную деятельность, хитрый и умный российский Полоний - князь Сергей Николаевич Урусов 59, председатель департамента законов и начальник II отделения. Извиняясь Оболенский объяснил свой поздний приезд пребыванием в суде, на процессе "50-ти", причем сказал: "Ну, вот, на что это похоже? Девчонке какой-то, обвиняемой в пропаганде, председатель говорит: "Признаете ли вы себя виновной? Что вы можете сказать по поводу показания этого свидетеля?" - и т. д. А та рисуется и красуется!.. Эх, думал я... разложил бы я тебя, да всыпал бы тебе сто штук горячих, так ты бы иначе заговорила, матушка! Вся дурь прошла бы! Право! Поверьте, вышла бы из нее добрая мать семейства, хороший человек за себя замуж взял бы!" Все потупились и молчали... "Извините меня, ваше сиятельство, - прервал молчание Урусов, низко, по обыкновению, кланяясь, - извините меня! Я на сеченой не женюсь!

ОТДЕЛ ВТОРОЙ

Утром 13 июля 1877 г. я был в Петергофе, где накануне обедал с И. И. Шамшиным60 у Сельского, а затем ночевал у моего старого товарища Пассовера 61. Я собирался уехать на десятичасовом пароходе, но в Нижнем саду было так заманчиво хорошо, Пассовер был в таком ударе, его замечательный ум так играл и блистал, а день был воскресный, что я решился остаться до часа... Когда я вернулся домой, в здание министерства юстиции, мне сказали, что у меня два раза был Трепов, поджидал довольно подолгу и, наконец, уехал, оставив записку: "Жду вас, ежели возможно, сегодня в пять часов откушать ко мне". Вслед затем пришел Фукс, несколько расстроенный, и рассказал мне, что Трепову не поклонился в доме предварительного заключения Боголюбов и был за то по приказанию Трепова высечен, что произвело чрезвычайный переполох в доме и крайнее возбуждение среди арестантов. То же подтвердил приехавший вслед за Фуксом товарищ прокурора Платонов62, заведовавший арестантскими помещениями. Он рассказал и все подробности. Оказалось, что Трепов, приехав часов в десять утра по какому-то поводу в дом предварительного заключения, встретил на дворе гуляющими Боголюбова и арестанта Кадьяна63. Они поклонились градоначальнику; Боголюбов объяснялся с ним; но когда, обходя двор вторично, они снова поравнялись с ним, Боголюбов не снял шапки. Чем-то взбешенный еще до этого, Трепов подскочил к нему и с криком: "Шапку долой!"- сбил ее у него с головы. Боголюбов оторопел, но арестанты, почти все политические, смотревшие на Трепова из окон, влезая для этого на клозеты, подняли крик, стали протестовать. Тогда рассвирепевший Трепов приказал высечь Боголюбова и уехал из дома предварительного заключения. Сечение было произведено не тотчас, а по прошествии трех часов, причем о приготовлениях к нему было оглашено по всему дому. Когда оно свершилось под руководством полицмейстера Дворжицкого, то нервное возбуждение арестантов, и преимущественно женщин, дошло до крайнего предела. Они впадали в истерику, в столбняк, бросались в бессознательном состоянии на окна и т. д. Внутреннее состояние дома предварительного заключения представляло, по словам Платонова, ужасающую картину. Требовалась помощь врача, можно было ожидать покушений на самоубийства и вместе с тем каких-либо коллективных беспорядков со стороны арестантов. Боголюбов, вынесший наказание безмолвно, был немедленно переведен в Литовский замок. Прокуратура, как видно было из рассказов Фукса и Платонова, ограничилась слабыми и недействительными протестами и, по-видимому, потеряла голову.

Все эти известия произвели на меня подавляющее впечатление. Я живо представлял себе этот отвратительный дом предварительного заключения, с его душными, лишенными света, камерами, в которых уже четыре года томились до двухсот человек политических арестантов, преимущественно по жихаревскому делу. Тоска одиночества сделала их изобретательными: они перестукивались и разговаривали в отверстия ватерклозетных ящиков, задыхаясь от испарений, чтобы иметь хоть какую-нибудь возможность сказать и услышать живое слово. Годы заключения сделали свое дело и разрушительно подействовали на организм большинства из них. Одиночество, неизвестность, томительность ожидания, четыре года почти без света и движения (первый год существования дома прогулки были организованы так, что на каждого заключенного приходилось не более десяти минут в месяц!), подавленные страсти в самый разгар их пробуждения - все это, сопутствуемое цингой, доводило арестантов до величайшего нервного раздражения и душевного возбуждения. Недаром с начала жихаревского политического дела в одиночных камерах русских тюрем насчитывалось 54 человека умерших, лишивших себя жизни или сошедших с ума политических арестантов. И тут-то, среди такого болезненно-чувствительного, нервно-расстроенного населения разыгралась отвратительная сцена насилия, ничем не оправдываемого и безусловно воспрещаемого законом.

Еще за месяц до этого сенат, по уголовному кассационному департаменту, разъяснил категорически, что телесному наказанию за дисциплинарные нарушения приговоренные к каторге подлежат лишь по прибытии на место отбытия наказания или в пути, при следовании этапным порядком. Приговор же о Боголюбове еще не вошел в законную силу, ибо еще не был получен (особым присутствием) указ об оставлении его кассационной жалобы без последствий. Я пережил в этот печальный день тяжкие минуты, перечувствовал те ощущения отчаяния и бессильного негодования, которые должны были овладеть невольными свидетелями истязания Боголюбова при виде грубого надругательства силы и власти над беззащитным человеком, который притом, будучи студентом, конечно, далеко уже ушел от взгляда "отчего и не посечь мужика"... Я ясно сознавал, что все это вызовет бесконечное ожесточение в молодежи, что сечение Боголюбова будет использовано агитаторами в их целях с необыкновенными успехом и что в политических процессах с 13 июля начинает выступать на сцену новый ингредиент: между судом и политическими преступниками резко вторгается грубая рука административного произвола. ...