«где двое или трое собраны во имя мое. Где двое или трое собраны во имя Моё

Свт. Василий Великий

идеже бо еста два или трие собрани во имя Мое, ту есмь посреде их

Вопрос . Поелику Господь сказал: «ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них» ; то как можем удостоиться сего?

Ответ . Собравшиеся во имя кого-либо, без сомнения, должны знать намерение собравшего, и расположить себя сообразно с оным, чтобы обрести благодать благоугождения, и не подпасть осуждению за злонамеренность или нерадение. Ибо как званные кем-нибудь, если у звавшего предположена цель – жать, готовят себя к этому, и если у него цель – строить дом, приготовляются к постройке дома: так и мы, званные Господом, должны помнить, что говорит Апостол: «я, узник в Господе, умоляю вас поступать достойно звания, в которое вы призваны, со всяким смиренномудрием и кротостью и долготерпением, снисходя друг ко другу любовью, стараясь сохранять единство духа в союзе мира. Одно тело и один дух, как вы и призваны к одной надежде вашего звания» (Ефес.4, 1–4) . Яснее же сие представляет нам Господь, в обетовании одному сказав все: «кто любит Меня, тот соблюдет слово Мое; и Отец Мой возлюбит его, и Мы придем к нему и обитель у него сотворим» (Иоан.14, 23) . Поэтому, как у сего бывает обитель в следствие соблюдения им заповедей, так Господь пребывает посреди двоих, или троих, если сообразуются с волею Его. А собравшиеся недостойно «звания» и не по воле Господней, хотя бы и казалось, что собрались вместе во имя Господне, услышать «Что вы зовете Меня: Господи! Господи! – и не делаете того, что Я говорю?» (Лук. 6, 46) ?

Правила, кратко изложенные в вопросах и ответах.

Свт. Иоанн Златоуст

Свт. Кирилл Александрийский

Поскольку Христос получившим в удел учительство дает власть решить и связывать, а склонившиеся однажды к жажде истины не обращаются [к чему- то иному], следует страшиться гласов святых, даже если присутствует немного определяющих. Ибо и в этом удостоверил нас Христос, сказав, что будет верно необязательно то, что [определят] многие, но обетовал, что даже если и двое числом согласно по внимательном рассмотрении определят [что-либо], то исполнится. Ибо Я буду с вами, говорит Он, и буду определять вместе с вами, если только двое соберутся ради Меня; ибо действенно будет, говорит, не число собравшихся, но сила благочестия и боголюбия.

Фрагменты.

Прп. Иустин (Попович)

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

Господь Христос весь в Церкви, как глава в Своем теле. Все, что есть в Церкви, и все, что составляет Церковь собрано во имя Святой Троицы, а в частности: во имя Господа Христа. И – в первую очередь. Ибо Он приводит к Богу Отцу по всеистинному свидетельству Самой Истины: «никто не приходитъ къ Отцу, какъ только черезъ Меня» (Ин. 14:6) . И еще: где двое или трое собраны во имя Мое, тамъ Я посреди нихъ . В Церкви Господь Христос с каждым верующим, в частности с каждыми двумя или тремя, собирающимися во имя Его. Он в каждом члене Церкви. Действительно, с каждыми двумя или тремя в Церкви, среди них, всегда вся Церковь: все Апостолы, все Мученики, все Исповедники, все Преподобные, все Бессребренники, вообще: все Святые, ибо только «со всеми святыми» (Еф. 3:18) , и через всех Святых, человек и есть член Церкви. Истина над истинами: в Церкви мы все – «одно тело», все – «один хлеб», все – «одна душа», все – «одно сердце», все – «один ум», все – «одна совесть», все – «одна вера», все – «одна Истина», «все – одно в Христе Иисусе» , «все – сыны Божии верой Христа Иисуса» , все – один народ, народ Божий, все – одна Церковь и на небе и на земле, и для Ангелов и для людей (Гал. 3:26–28 ; Рим. 12:4 ; 1 Кор. 12:12–28 Еф. 4:4 ; 1 Кор. 2:16 ; Еф. 3:3–19 ; Кол. 1:12–29) .

Толкование на Евангелие от Матфея.

Блж. Иероним Стридонский

Блж. Петр Хрисолог

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

Есть такие люди, которые предполагают, что с собранием Церкви можно не считаться, и утверждают, будто личные молитвы предпочтительнее молитв почтенного собрания. Однако если Иисус не отказывает ни в чем столь малому собранию, как двое или трое, то разве откажет Он тем, кто молится в собрании и совете праведных в Церкви? Веруя в это, пророк хвалится, что обрел просимое, и говорит: Славлю [Тебя], Господи, всем сердцем [моим] в совете праведных и в собрании (Пс. 110:1) . Всем сердцем своим славит Господа тот, кто слышит в собрании праведных, что все, что он просит, будет дано ему.

Некоторые, однако, пытаются под видимостью веры оправдать собственную лень, которая и побуждает их пренебрегать собранием. Они пропускают участие во всем рвении собрания, делая вид, что посвятили молитве время, которое потратили на свои домашние заботы. Предаваясь собственным желаниям, они принижают и отвергают Божественные установления. Эти люди разрушают тело Христово, расстраивают его члены. Они не дают развиться до полноты великолепия его христопо- добному виду - тому виду, который открылся пророку в духе и который он воспел: Вид Его - паче сынов человеческих (Ис. 52:14) !

Верно, люди по отдельности имеют долг личной молитвы, но его они исполнять смогут только тогда, когда соединятся с этим совершенным телом и станут украшением его. Вот какая разница есть между славной полнотой собрания и тщетностью отделения, идущей от незнания и небрежения: в спасении и славе красота всего тела выступает в единстве всех членов; а вот отделение внутренностей ведет к мерзкому, смертоносному, несущему ужас разложению.

Проповеди.

Блж. Феофилакт Болгарский

Евфимий Зигабен

Идеже бо еста два или трие собраны во имя Мое, ту есмь посреде их

во имя Мое, т.е. ради Меня, ради заповедей Моих, а не по какой-либо другой причине. Итак, где они соберутся по этой причине, там и Я посреди их, соединяющий и охраняющий их, и исполняющий их прошения. Не сказал: буду , но тотчас же есмь . Говорят же о Боге, что среди этих Он есть, а среди тех Его нет, не потому что Он ограничен (ибо Он не ограничивается никаким местом), но потому, что сила Его пребывает в людях достойных.

Архим. Эмилиан (Вафидис)

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

Связь между двоими позволительна и благословляется Богом только в браке. Вне брака двое сосуществовать не могут. Только один или многие. Может быть, кто-то сошлется на слова Господа: Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди их . Но я вам говорю, что «двое » сказано о браке, а «трое » - о монахах. Иначе и быть не может!

Трезвенная жизнь и аскетические правила.

Лопухин А.П.

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

В кодексах D, Сиросинайском и у Климента Александрийского стих этот приводится в отрицательной форме: “ибо нет двух или трех собранных во имя Мое, у которых (близ которых) Я не был бы (Я не есмь) среди них.” Здесь указывается на церковный minimum. Христос истинно присутствует среди людей даже тогда, когда двое или трое из них собираются во имя Его.

Толковая Библия.

Неделя 6 по Пятидесятнице.

Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Есть разные типы единства людей. Толпу – случайное объединение в случайном месте некоторого количества человеческих душ – даже и нельзя назвать объединением. Толпа похожа на гору картофелин, ссыпанных в погреб: каждая картофелина и хороша видом, и приятна на вкус, но ничего, кроме видовой общности, их не соединяет. Коллектив, который по понятным причинам обожествлялся служителями не так давно рухнувшего в нашей стране нового безбожного культа, – это уже иной вид единства. В коллективе человеческие единицы объединены общностью своих эгоистических интересов, и хоть им нет в общем дела друг до друга, однако они держатся друг за друга, потому что так проще зарабатывать себе хлеб насущный, так проще – и дешевле – отдыхать, обучаться, защищаться от врагов. Но стоит исчезнуть общей цели, стоит кануть в лету тому, что прежде объединяло, как коллектив распадается, оставляя в душе лишь воспоминания, из которых ничего уже нельзя построить.

Церковь – не толпа и не коллектив. Здесь единство другого рода – это по сути дела единство органическое, то есть, в полном смысле слова, единство организма, когда каждый член, каждый орган связан с другими естественно-необходимым образом: умри листья, не выживут и корни; засохни корни, погибнет и ствол. В Церкви целое не может обойтись без частей, а части не могут существовать без целого, потому Христос и говорит Своим ученикам: «Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода; ибо без Меня не можете делать ничего. Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают» (Ин.15.5,6). Христос – Глава Церкви, отсюда ясно, что без Сына Человеческого, без Сына Божия Церковь существовать не может и немедленно вырождается в коллектив или просто толпу, а в таком качестве, она, конечно, не смогла бы простоять на земле неколебимо две тысячи лет, «врата ада» (Мф.16.18) давно бы одолели её!

Однако для того, чтобы Церковь жила, мало даже Божественной Воли Сына Человеческого, потому что Бог не может спасти человека насильно, против его воли, потому что Всемогущество Божие исключает насилие, потому что оно основано на Свободе. И для того, чтобы люди образовали не просто толпу, не некий коллектив, а чтобы «собралась Церковь» (1 Кор.11.18), нужно благой и святой Воле Божьей соединиться с волей человеческой. Чтобы Сын Божий мог действовать в «роде сем прелюбодейном и грешном» (Мк.8.38), нужно, чтобы люди собрались вместе не для решения задач практической жизни, а для того, чтобы быть со своим Богом. «Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них» (Мф.18.20), – говорит нам наш Спаситель.

Там Церковь, где Бог посреди людей, собранных во имя Божие. Если же человек с человеком сходится для иных целей, то пусть они хоть все стены увешают иконами, пусть хоть через слово, к месту и не к месту, поминают имя Божие, а всё они останутся группой честолюбцев, всё у них будет получаться из этого собрания то политическая партия, то редколлегия иллюстрированного журнала. И эти сообщества собранных «во имя своё», понятно, не способны не то что спасти кого-нибудь, они и существуют-то всего лишь в продолжение исторического мгновения, «и память их погибнет» (Прем.4.19).

Друзья расслабленного, которые принесли несчастного больного к ногам Иисусовым, сам этот больной и Врач душ и телес – все вкупе волей Божией и волей человеческой собрались в единство Церкви, которая одна способна творить чудеса исцеления и прощения грехов. Собрались не как толпа, объединенные общностью сиюминутных интересов, или, скажем, производственный коллектив. Все они были собраны воедино любовью. С Сыном Божиим всё понятно без объяснений: Он есть Любовь по определению, потому что только по любви к страдающему и заблудившемуся человеку Бог благоволил Сам стать человеком и принять на Себя «зрак раба» (Флп.2.7). Но и те, кто принёс несчастного больного к ногам Иисуса, и они сделали это из жалости, из сочувствия к его страданиям, а стало быть, из любви к нему. Ибо «любовь милосердствует»! И страдающий тяжким недугом принял этот самоотверженный в полном смысле слова труд своих друзей по любви. Ибо «любовь долготерпит… всему верит, всего надеется» (1Кор.13.4,7)!

Всё это видели книжники, исследователи и почитатели Закона, которые так и не смогли стать единством в вере, надежде и любви ни со своим страждущим соплеменником, ни с теми добрыми людьми, которых чувство человеческой солидарности заставило отложить свои важные дела, пожертвовать своим временем и послужить ближнему, соединившись с ним в любви и сострадании. Книжники видели всё, но увидели только богохульство, точно так же как и посторонние наблюдатели видят в нашей церкви всё, но усматривают только грех, только слабости структуры, только человеческие немощи. Ты им про спасение души, а они тебе – про жирных попов, обманывающих простодушный народ.

Для того, чтобы понять, где мы – в Церкви или «на стране далече» (Лк.15.13), чтобы определить с кем мы – с расслабленным и его друзьями или с книжниками, бросившими упрёк в богохульстве Самому Сыну Божию, нужно попытаться понять, что мы видим в Церкви, что открылось нам в этой удивительной, превосходящей разум человеческий реальности, – Ковчег спасения или всего лишь сообщество очарованных честолюбцев. Аминь.

1 ноября 2017 Сергей Волконский

В своих мемуарах князь Сергей Михайлович Волконский (4 мая 1860 г. - 25 октября 1937 г.), театральный деятель, режиссёр, критик, сын первой русской женщины-богослова Елизаветы Григорьевны Волконской, вспоминает события начала ХХ века. Читая православных публицистов, слушая православных проповедников сегодня, мы видим – уроки прошлого так и не выучены, ошибки и преступления не осмыслены.

Михаил Александрович Стахович, брат моего покойного приятеля, осенью 1902 года прочитал на миссионерском съезде в Орле доклад о свободе вероисповедания. Михаила Стаховича я знал очень мало и никогда не подозревал в нем «единомышленника». В то время он был Орловским губернским предводителем дворянства; впоследствии он стал видным членом Государственной думы. Его речь прокатилась из конца в конец земли русской; она произвела впечатление бомбы; о ней говорили и в иноземной печати. Я в то время был во Флоренции, погружен в свои записки по тем же вопросам. Узнав о совершившемся из русских газет, я восчувствовал прежде всего сильную радость при мысли, что я не один, что человек решился и нашел случай вынести эти вопросы на арену общественного обсуждения.

Понятен прилив интереса, но прибавлялся для меня новый интерес: как отзовутся на речь Стаховича? Как откликнется духовенство, что сделает правительство, что скажут газеты? Ведь это же в первый раз люди приглашались высказаться. Каждый день я прочитывал все, что относилось к этому делу; газеты, журналы, письма с родины были полны речью Стаховича, и все это заполняло страницы моих тетрадок. На основании всего этого накопившегося материала я по приезде в Петербург составил доклад, который предназначался в Религиозно-философское общество, в то время Победоносцевым скрепя сердце разрешенное. (…) Доклад мой был напечатан в журнале «Новый путь» за 1903 год в протоколах заседаний Религиозно-философского общества.

В сентябре 1902 года перед собранием учителей и ревнителей Христовой церкви и Христова учения один человек произнес слово.

Он высказал, что несправедливо преследовать человека за то, что он верит так, как ему верится, а не так, как другие хотят, чтобы он верил; что жестоко наказывать человека за его религиозные убеждения в надежде, что наказание может просветить заблуждающегося; что позорно насильственными мерами пополнять стадо Христово; что для самих представителей церкви тяжело - должно бы быть тяжело - сознание такого положения вещей, при котором паства их рядом с людьми искренно верующими, переполняется людьми, причисляющимися к господствующему вероисповеданию ради тех преимуществ, коими оно обставлено; что не может пастырь радоваться многочисленности своей паствы, верить в искренность ее, когда принадлежность к этой пастве обставлена житейскими обеспечениями и приманками; что, наконец, для пасомых, для мирян не может не быть тягостным такое положение, при котором подвергается сомнению искренность каждого православного, ибо каждый православный в ответ на свое исповедание веры рискует услышать насмешливое восклицанье: «Да, как бы не так. Так мы и поверим, что вы по убеждению православный; докажите, что вы по свободному выбору сердца исповедуете православие, а не ради благ земных. Вот такой-то, например, - верю, что он по убеждению: он страдает в своей службе, он страдает в своих гражданских правах, потому что он католик; но он не хочет быть иным - верю в искренность его убеждений.

Вот этот человек страдает в правах гражданина, семьянина; он влачит свои дни в изгнании, оторванный от детей, потому что он сектант, но он предпочитает все сносить, чем умереть в другой вере, - верю в искренность его убеждения. А вы, под прикрытием закона, под охраной власти, тоже уверяете, что вы по убеждению. Извините. Вот когда вас начнут преследовать, как других, или когда другие сравняются с вами, ну тогда мы поговорим об убеждении, а до тех пор не поверю; вы православный страха ради иудейского».

Вот под каким нареканием поставлен, собственно, каждый православный в России. Только человек вполне безразличный к вопросам духовной жизни может не страдать от подобного положения вещей и не чувствовать оскорбительности и жестокости его.

Содействовать разъяснению этих вопросов в духе учения Христова - обязанность каждого из нас, тем более пастырей и миссионеров церкви. Первый и существеннейший к тому шаг - ходатайство об отмене уголовной кары за отпадение от господствующего исповедания.

Таков смысл слов, которые произнес на Орловском миссионерском съезде один, как его впоследствии назвали, «светский, посторонний съезду человек». Буря, поднявшаяся вокруг этой речи, длилась более двух месяцев и уже в последние дни, к сожалению, утихла, прекращенная цензурными распоряжениями. (…)

Я начал со дня появления первой газетной заметки отмечать все, что мне по этому поводу попадалось в печати. Составилась как бы летопись вопроса с критической оценкой слов и событий, с примерами, анекдотами и пр.

Прежде всего несколько фактов. (…) В прошлом году я ездил в Варшаву. Дорогой читал местные газеты. В большинстве номеров, то из одного города, то из другого, в отделе «происшествий» попадались известия вроде следующего: «Такого-то числа, по улице такой-то, в доме номер такой-то полицией обнаружено собрание человек в двадцать пять, сошедшихся для чтения Св. писания и для молитвы. Имена их переписаны, и виновные будут привлечены к ответственности». Один представитель судебного ведомства мне передавал, что в протоколе одного исправника значилось, что у задержанных «отобрана книга, именуемая Евангелие». Стало быть, теперь это даже не скрывается; об этом печатается среди краж со взломом и мошенничеством. «Идеже двое или трое собраны во имя Мое», - тут и городовой.

Года два тому назад мне пришлось видеть кипу прошений от разных лиц, так или иначе пострадавших за веру. Запомнились мне два. Одно от бывшего фельдфебеля, сектанта; просит вернуть двух отобранных у него дочерей, сданных на воспитание чужим людям в православную семью в соседнем селе. Другое прошение семидесятилетнего старика сектанта, два года как высланного из Курской губернии на Кавказ: просит позволения вернуться, чтобы умереть на родине. Это третье его прошение на Высочайшее имя…

Один вновь назначенный генерал обходит свою часть; около обоза видит бравого с седыми усами фельдфебеля:

Сколько лет на службе?

Сорок, ваше превосходительство.

Отчего же до сих пор при обозе?

Виноват, ваше превосходительство, к сожалению, я католик.

Вот что произошло в одной из западных губерний летом 1902 года. Об этом говорилось в местной газете и перепечатано в одной из столичных. Двадцать человек крестьян, «обнаруженных», были привлечены к ответственности. У мирового судьи они назвали себя баптистами. Но судья усомнился: а может быть, штундисты? Это далеко не то же самое «по последствиям». Как разобраться? В самом деле, решение таких вопросов требует чуть ли не богословских сведений, которых образовательный ценз мирового судьи, во всяком случае, дать не может. И вот на суд в качестве эксперта приглашается священник. Экспертиза признает обвиняемых баптистами. Баптисты официально разрешены, и потому они от «ответственности» избавлены.

Однако «дело» тем не кончилось. Хорошо не помню, каким образом и в силу чего, но вопрос пошел на рассмотрение высшего начальства. И вот - следующее разъяснение. «Баптисты действительно разрешены, но баптисты - немецкая секта, разрешается немцам, русских же баптистов с точки зрения закона не может быть: такие-то подсудимые не баптисты, а выдают себя за таковых, будучи на самом деле штундистами, а потому ответственности должны подлежать». И они были оштрафованы по 18 рублей каждый. Здесь еще более, чем самый факт оштрафования, ужасна аргументация: «русских баптистов не может быть». Да я завтра сделаюсь баптистом, разве я перестану быть русским? Я понимаю, если бы баптисты были какой-нибудь политической партией на пангерманской подкладке; тогда бы, конечно, русский, сделавшись баптистом, тем самым переставал бы быть русским. Но религиозные верования разве снимают национальность? И как же запретить человеку причислять себя к тому или иному верованию? И кто же здесь, наконец, судья? Для диагноза физической болезни нужен посторонний эксперт, но о вере своей свидетельствует человек сам.

(…) На каждом шагу можно встретить в газетных некрологах выражения вроде следующего: «Покойный был по крови и по вере совершенно русский». Все это читают, повторяют, и никто не видит всю несообразность подобного сочетания слов, как - «русский по вере». Во-первых, если уже признавать, что верою определяется национальная принадлежность человека, то в силу той же самой веры покойный с таким же успехом мог бы быть - по вере - совершенный грек. Но как же не понять, что это есть бессмысленное сочетание слов: по вере, по религии - и потом название национальности. Ведь это из двух разных областей, это все равно что связать существительное из ботаники с прилагательным из зоологии. «По религии совершенно русский», «по религии испанец», «по религии бельгиец» - это то же самое, что «весом совершенно зеленый», «цветом совершенно квадратный». К сожалению, такое искажение мышления воспитывается в нашем обществе систематически и поддерживается неустанно и печатью, в особенности так называемой «охранительной», и духовной литературой, и администрацией.

(…) Смешение понятий внедряется в общественном сознании все более и более. Только православный - истинно русский; неправославный уже ненастоящий патриот. Недавно один господин в газетах защищался против того, что его назвали поляком. «Правда, мой род польского происхождения, но уже мой дед»… Вы думаете, что? Говорил по-русски, а по-польски не говорил? Или переселился в центральные губернии, или проливал кровь свою за русское отечество? Одним словом, доказал свою принадлежность к русской народности? Нисколько: «Мой дед уже похоронен в выстроенной им православной церкви». Логика: мой дед православный, ergo - я русский. Переходящий из православия в другую веру не только отступник от своей церкви, но предатель родины, а человек, поднимающий голос за непреследование других религий, - потрясатель основ…

Позволю себе привести пример, ценный в том отношении, что в нем одинаково выступают и корень зла с особенной ясностью, и последствия его в каких-то прямо трагических размерах.

Во всеподданнейшем отчете обер-прокурора Святейшего Синода за 1898 год есть отдел об определении вероисповедной принадлежности бывших униатов (в главе III, озаглавленной «Об утверждении веры и благочестия»). Оказывается, человеку, если он бывший униат, не дано право иметь свое суждение о том, к какой вере он принадлежит, а это определяет и решает за него Холмско-Варшавское епархиальное управление, которому преподаны в 1892 году «руководственные правила». Кто недоволен своей классификацией, может пожаловаться в Святейший Синод. «Означенные жалобы подаются в двухмесячный срок со дня объявления просителям решения епархиального начальства». Те, которые за уничтожением унии все-таки желают записаться в католики, называются «упорствующими». Таких «упорствующих» в отчетном году было, по всеподданнейшему отчету, 83000 душ обоего пола.

Это - официальное признание; но, по словам одного местного архиерея, их более 122000. Нравственная тяжесть всего этого увеличивается практически еще тем, что католический священник, совершивший требу над упорствующим, подвергается ответственности как за совершение требы над православным. Целые поселения в Западном крае лишены церковной помощи. В одной губернии было еще два года тому назад (не знаю, как сейчас) одиннадцать католических приходов без священника. Люди рождались и умирали как скоты. (…) Все это положение вещей вырастает на почве смешения религии и национальности, так как во всех административных мероприятиях кладется в основу тот принцип, что поляки могут быть католиками, а русские должны быть православными.

(…) Теперь перейдем к полемике, вызванной орловским инцидентом.

С самого начала стало заметно стремление свести вопрос с его настоящей почвы и завести спор не о вопросе, а вокруг него. Первый фазис полемики был политический; даже того менее - фазис определения полицейской благонадежности говорившего. Помещик Нилус кричал в «Московских ведомостях», что Стахович - Робеспьер; Суворин в «Новом времени» клал руку в огонь, что он не Робеспьер.

Со статьей преосвященного Никанора в «Московских ведомостях», где доказывалось, что совесть - судья, судья же ограничен законом, следовательно, «сказать - свобода совести значит сказать абсурд», вопрос переносился на философскую почву. Епископу Орловскому возражал Розанов, философ, критик, публицист. И вот мы стали свидетелями, собственно, неслыханного явления: в одном из основных вопросов религиозной жизни светские люди принимались поучать духовных пастырей. «Светский, посторонний съезду человек» поднял вопрос о свободе вероисповедания перед синклитом пастырей почти в тот момент, когда они уже собирались расходиться. Они объявили, что не могут принять предложение докладчика об отмене уголовных наказаний по преступлениям против веры не только «по несоответствию его с задачами съезда, но и по существу». Церковь в лице своих представителей, таким образом, сперва как бы уклоняется отвечать, а затем устами епископа прямо отвечает отрицательно; она не только осуждает стремление к свободе совести, она ее самой не признает.

Среди всего этого психология православного духовенства мне представляется в некотором роде трагической. Ему во всеуслышанье, всенародно предъявляются факты насилия, совершаемые во имя той веры, коей оно есть провозвестник, факты, не только с его ведома совершаемые, но, согласно закону, по его инициативе возбуждаемые, и оно, духовенство, не может осудить тот принцип, в силу которого насилия творятся, не может - вследствие своей зависимости от светской власти. В душе, может быть, многие (даже, может быть, и каждый) возмущаются и сожалеют, что им приходится быть пособниками, - но нельзя, начальство приказало так поступать, а раз мы так поступаем, то надо же и обставить свои поступки; начальство требует: говорите, пишите, доказывайте, что поступки ваши правильны.

И вот создается литература, отчасти заготовленная на все случаи вперед самим начальством, - «понеже, - как говорил Петр Великий епископам Синода, - не всяк епископ слово чисто сложить может», - отчасти составленная из писаний по каждому данному случаю, либо по приказанию, либо от себя, усердствующим автором. Два типа писаний наблюдается в этой литературе, два приема. Или фактическая сторона уменьшается до минимума, сводится до размеров «прискорбного случая», в котором почти сходит на нет (батюшка, говорящий, что «не говорил», или «не так» говорил, или «не там»); или вопрос переводится на отвлеченную почву, где, для отвода глаз, пускается в ход такой аппарат философских терминов вперемежку с елейно-умиленными, что в этой смеси все пути мышления теряются и, что называется, все концы в воду.

Все, что пишется и печатается в этом духе, не может быть выражением взглядов всего духовенства. Это видно и из разговоров, и из того немногого, что иногда проникает в печать. И вот где трагизм целой корпорации, поставленной между требованиями и побуждениями совести. Смотрит ли священник на свое служение с точки зрения «жены и малолетних детей» или служит по убеждению, ему одинаково должно быть стыдно и невыносимо от той роли, которую его заставляют играть, и положение его трагично. Но орловским инцидентом трагизм обострен до последней степени. Все ждут, смотрят, вопрошают… Что отвечать священнику?

(…) Что не все священники отмалчиваются, а с другой стороны, не все говорящие думают согласно образцу, утверждаемому «охранительной печатью» и «Миссионерским обозрением», тому пример письмо священника Черкасского в «Петербургских ведомостях»:

«Не тяжело ли для всей нашей Русской земли и для нашего православия, что мы, вступая в XX век, до сих пор не можем отрешиться от обычая преследовать тех людей, которые не одинаково с нами мыслят, веруют и исповедуют иную веру? У нас отменено рабство телесное, но неужели можно спокойно смотреть на порабощение духовное?.. Если человек есть действительно свободное, разумное существо, то дайте же ему возможность свободно избирать веру и исповедовать ее. Не преследуйте его, если он совсем отказывается от внешнего исповедания веры, или переменил ее на другую».

Статья священника Черкасского - второе слово из среды духовенства в этом направлении. Было еще коротенькое скромное письмо в «Новом времени» под инициалом «У», в котором смелый батюшка заявляет, что преосвященный Никанор ошибается, а г. Розанов пребывает в полном согласии с апостолом Павлом.

К сожалению, в печати эти два голоса остались единственными из духовенства. Все остальное было в совсем ином и, должен сказать, безотрадном духе; и безотрадно не только направление, а самые способы мышления, приемы полемики. (…) Все, что появлялось на страницах «Московских ведомостей» за подписями Рождественских, Знаменских, Симанских и других, ряд возражений, опубликованных в «Орловском вестнике» и перепечатанных в других газетах, все это канцелярское богословие - какая-то логическая немощь, облекающаяся в елейно- благолепную церковность на подкладке политической благонадежности.

Эта последняя нота так сильна, что она пробивается сквозь всякую другую аргументацию, лезет вперед, и теперь уже не только всякий церковный, но всякий философский вопрос на богословской почве превращается в вопрос полицейско-политический; это какой-то заколдованный круг, из которого никто выйти не может и в который непременно всякого хотят втащить. Вселенская церковь Христова больше не упоминается, христианство упоминается не в смысле доктрины - «вы мыслите, чувствуете по- христиански или не по-христиански», - но в смысле организации, корпорации, и тут в смысле тела Христова нам говорят только об одном: русская православная церковь, и всякий вопрос, возникший на почве религиозной, переводится на почву «русскости».

Все пускается в ход, чтобы это смешение понятий не только укрепить, но как бы освятить свыше. Уже апостолы, видите ли, знали, намекали, предвидели, предсказывали. Апостол Павел говорит, что антихрист придет, когда будет взят из мира «удерживающий». Оказывается, под «удерживающим» апостол разумел русское самодержавие. В Апокалипсисе говорится о Деве с Младенцем во чреве. Оказывается, что эта Дева - православие, а Младенец во чреве - Россия. Что же удивительного, что, с одной стороны, простой народ говорит: «Известное дело, все святые говорили по-русски», - а с другой стороны, г. Скворцов в январском номере «Миссионерского обозрения» называет требование свободы и непринуждения в делах веры подкопом под русскую государственность. Можно спорить против мнений, нельзя спорить со смешением понятий…

Через месяц после орловского инцидента появилась проповедь отца Иоанна Кронштадтского. Выписываю то, что было в газетах.

«В наше лукавое время появились хулители святой церкви, как граф Толстой и в недавние дни некто Стахович, которые дерзнули явно поносить учение нашей святой веры и нашей церкви, требуя свободного перехода из нашей веры и церкви в какие угодно веры.

Что это такое? Отречение от христианства, возвращение к язычеству, к одичанию, к совершенному растлению нашей природы? Вот куда ведут наши самозванные проповедники.

Нет, невозможно предоставить человека собственной свободе совести потому именно, что он существо падшее, растленное, и у человека страстного и совесть грешная, и свобода растленная, а у иного и совсем сожженная.

Благодаря проповедуемой ныне Стаховичами свободе совести многие стали совсем жить без совести: юноши, женский пол, мужья и жены, торговые аферисты, банкиры, - отсюда жалкое растление многих.

Вообще жизнь утратила у многих христианский характер и стала хуже языческой. Отсюда происходят убийства, самоубийства, частые поджоги; отсюда неповиновение детей родителям, юных старшим, подданных начальству. Выходит все наизнанку…

Вот свобода совести к чему приводит».

(…) Малое знакомство публики с терминами и безразборчивое с ними обхождение полемистов внесло немало туманности в полемику. Епископ Никанор и отец Иоанн прямо употребляют слова «свобода совести» в смысле «распущенность»; за ними и многие другие отождествляют требование свободы исповедания с требованием безнаказанности за всякие бесчинства и изуверства. На это даже и отвечать не приходится: пусть говорящие проверят сами себя.

Наконец вышел знаменитый ноябрьский номер «Миссионерского обозрения». В нем целый отдел посвящен орловскому инциденту. Статьи расположены в следующем порядке: 1. В. А. Тернавцева «Вопрос о свободе совести на Орловском миссионерском съезде». 2. Текст доклада Стаховича. 3. Епископа Никанора «Свобода совести как христианская основа». 4. Священника-миссионера Потехина «В чем находят себе оправдание меры государственного принуждения и воздействия на раскольников и сектантов». 5. Воронежского епархиального миссионера Т. Рождественского «Свобода совести и русское законодательство о сектантах». 6. Краткий свод словесных возражений тамбовского миссионера Айвазова, Тернавцева и редактора «Миссионерского обозрения» В. М. Скворцова.

Странное впечатление производят все эти статьи. Они снабжены, если можно так выразиться, всею оболочкой серьезного исследования, но на самом деле под оболочкой внешних приемов я напрасно ищу одного ясного, точного положения: все шатко, туманно, приблизительно, не говоря уже о противоречиях. Одно общее все-таки ощущается у всех этих авторов, одно ясно выраженное положение. Приведу его со слов священника Потехина, который выражает его наиболее просто, реально и, будем иметь смелость назвать вещи их именем, - наиболее цинично:

«Мы благословляем государственную власть в России, которая, начиная от помазанника Божия, благочестивого царя нашего, и кончая слугами его, всеми этими губернаторами, судьями, исправниками, становыми и урядниками, - так ненавистными «свободной совести» пропагандистов, - идет на помощь церкви, препятствует свободе отпадения и совращения и дает время пастырям и пасомым их исправиться и укрепиться, чтобы они наконец вошли в свою силу и просвещали бы, и охраняли бы, и спасали бы охраненное ими стадо Божие». Итак, государство путем запрещений своих под страхом уголовных кар сберегает паству церкви до каких-то неизвестных времен, когда она «наконец» «оправится» и уже сама будет заниматься ими.

Развивая свою мысль о «провиденциальном» значении государственной власти, священник Потехин договаривается до того, что будто бы «даже во времена гонений, когда государство стремилось разрушить церковь, даже в те времена эта самая власть в силу собственного принципа закономерности обуздывала народные движения против христианства и не давала врагам его со свободной совестью… до конца губить церковь Христову».

И оказывается, что только благодаря заботливости языческих правителей, гонителей христиан, церковь спасена от гибели. «Язычники, иудеи, магометане вовне, - продолжает священник Потехин, - и бесчисленные еретики внутри церкви, все они, по человеческим понятиям, могли много раз разрушить церковь Христову, и все они были сдерживаемы рано или поздно «законом», мерами власти государственной, которая, сознательно или бессознательно, это другой вопрос, в своих собственных интересах или в интересах церкви, сдерживала совершение величайшего после грехопадения прародителей и распятия Христа на кресте беззакония - разрушение церкви Христовой ».

(…) Кажется, еще ни один церковный писатель не договаривался до того, что если врата адовы не одолели ее, то этим церковь обязана между прочим Нерону и Диоклетиану…

Итак, несокрушимость церкви обеспечена (так нас учат наши пастыри церкви) властью государственной, покоится на начале человеческом, земном, преходящем. Можно ли серьезно подойти к какому-либо выводу, выросшему на подобном основании? Можно ли серьезно говорить о вопросах церкви с теми, кто сам о ней так говорит? Очевидно, нет, ибо это разговор о разных предметах. То, что они называют церковью, это нечто ими самими сочиненное, ими составленное и объясненное, но уже совершенно не то, что действительно есть церковь. Нельзя же в самом деле верить, что при перемене государственного строя в той или иной стране рухнет Вселенская Христова церковь. То, что построено на государстве, что на земных началах утверждено, то, конечно, испытает преходящесть всего земного, но Вселенская церковь не рухнет - по крайней мере это обещано, хотя священнику Потехину обещание это и не кажется вполне надежным и много раз, по его мнению, церковь висела на волоске. Убедить отца-миссионера в неосновательности его опасений, конечно, трудно, но еще труднее видеть в церкви, о которой он говорит как о спасенной от гибели мерами государственной власти, ту церковь, о которой сказано, что врата адовы не одолеют ее. Когда мне это скажет чиновник департамента, я ему скажу: «Виноват, вы не знаете, что такое церковь, вы заблуждаетесь». Но когда мне это или подобное вышеприведенным изречениям говорят пресвитеры и епископы, то я им говорю: «Вы знаете, что такое церковь, но вы ее искажаете».

(…) Во всякой стране, где есть церковная цензура, то есть цензура церкви без вмешательства гражданской, такие писания были бы осуждены как противоречащие свидетельству церкви о самой себе. Да и весь упомянутый номер «Миссионерского обозрения» производит впечатление какого-то отречения церкви от самой себя ради чего-то другого, якобы более общего.

(…) Ясности! Ясности! - восклицаешь все время, читая наших полемистов. Епископ Никанор находит, что о свободе совести нельзя даже говорить, потому что это есть логический абсурд; отец Иоанн Кронштадтский говорит о свободе совести как о чем-то, что у нас уже существует, и перечисляет ее пагубные последствия; г. Тернавцев утверждает, что свобода совести переходит в свободу от совести, считает ее, значит, логически возможной, но нравственно нежелательной; священник Потехин считает выражение «гонитель свободы совести» клеймом для христианина, значит, признает свободу совести чем-то уважительным, чего преследовать и отнимать нельзя; по мнению миссионера Айвазова, отделение церкви от государства подобно отделению души от тела и «не может возбудить сочувствия с нашей стороны»; по мнению «Церковных ведомостей», от такого отделения церковь только бы выиграла (как известно, она «жертвует собой»).

Света! Мы молим о свете. Только не оттуда он, кажется, брезжит, откуда мы вправе ожидать его.

«На предложении Стаховича, - говорит Тернавцев, - необходимо остановиться с большим вниманием, потому что почти вся образованная Россия думает так же, как он». Да, и в этом наша надежда. И мы признательны г. Тернавцеву, что он взял на себя труд подсчитать нас; если бы это сделал один из нас, его бы, вероятно, обвинили в самообольщении. Но г. Тернавцев забыл присоединить к образованной России ту «необразованную», которая самою жизнью и понесенными за веру страданиями научена если не думать, то, во всяком случае, чувствовать так же, как мы.

«Совесть человеческая единому Богу токмо подлежит, и никакому государю не позволено оную силою в другую веру принуживать». Мы уповаем, что наступит день, когда эти слова Петра Великого будут выражать собой не теоретическое пожелание, а подтверждение практического порядка вещей в нашем отечестве. Всякая попытка оправдать противное идет вразрез с духом христианства и ведет к искажению понятия православной церкви. Если сами представители священства принимаются за такого рода задачу, то это только доказывает внутреннюю слабость церкви, вынужденной цепляться за постороннюю помощь и прибегать к чужим мерам, чтобы заменить бессилие своего меркнущего авторитета. Вернет же себе церковь свой авторитет только тогда, когда будет признана ненормальность ее канонического положения в России. А сейчас ненормальность больного организма объявляется нормальной, и ложными теориями силятся эту ненормальность оправдать. Это может усыпить умы, но не может излечить больного организма. Мы больны. Россия больна, и, что хуже всего, больна духом. Для оздоровления ее одно только средство - освобождение духа в делах веры от вмешательства недуховной власти и возвращение церкви утраченного авторитета. Считаю это главной, существеннейшей, более того - единственной реформой. Не хочу сказать, что когда это будет, то настанет золотой век, но пока этого не будет, все другие реформы - напрасная трата сил.

(…) Перечитывая эти строки, написанные двадцать лет тому назад, и сейчас еще задыхаюсь от тогдашнего угара. Кричит разум, совесть вопиет, и встает на дыбы все внутреннее существо. Ясно становится, что не могла держаться такая ложь; она должна была рухнуть. Но в мире нравственном зло, которое рушится путем уничтожения, а не путем врачевания, приводит к обратному результату - как отражение в воде опрокидывает колокольню; и физический принцип возмещения превращается в нравственный принцип возмездия.

Сейчас мы проходим через период возмездия, и, как всегда бывает, страдает огромное большинство людей неповинных. Против возмездия ополчаться нельзя, его можно только сносить: чем глубже причина, тем неизбежнее последствие. Но возмездия ниспосылаются не ради одного только наказания, а ради возрождения. Условие возрождения - осознание причин, осознание своего греха. Есть ли в нас это осознание? Сомневаюсь. Я думаю, что в этих вопросах если произошел сдвиг, то очень незначительный в смысле численности; опасаюсь, что люди, покинувшие Россию и там, за рубежом, работающие над «восстановлением», понимают это восстановление в цельном смысле этого слова. Боюсь, что, выйдя за пределы родины, они только переменили место и унесли с собой все то самое, чем жили прежде, - без разбора, без проверки, без переоценки. И в поклаже их остались невытравленные зародыши, невырванные корни старых неосознанных грехов, старой, ими не ощущавшейся болезни. Заставить людей ощутить болезнь своего миропонимания, заставить почувствовать присутствие разлагающегося яда в том, из чего они хотят строить, есть обязанность всякого, кто сам - это чувствует. Вот почему счел долгом своим дать место на этих страницах тому, что затемняло нашу жизнь в те минувшие годы, об исчезновения которых столь многие сокрушаются.

Большевизм смахнул все прошлое - с тем хорошим, что в нем было, но и с тем плохим, что в нем было. Сокрушаться об исчезновении хорошего - бесполезная трата чувствительности; но осознание плохого, оценка его и закаление себя в ненависти к этому плохому - есть воспитательный долг тех, кто хочет работать над восстановлением достойного отечества. Не для того большевизм все опрокинул, не для того на месте лицемерия поставил цинизм, чтобы мы на пустом месте этого цинизма восстановляли лицемерие. (…)

Иллюстрация: Михаил Стахович, прот. Иоанн Кронштадтский, Сергей Волконский

Все началось с того, что батюшку, к которому я целый год ходила на исповедь, перевели из Москвы в деревню. В 80-е годы это частенько случалось со священниками, к которым, по мнению бдительных «кураторов», начинало ходить слишком много новых прихожан. Слава Богу, «сослали» его всего лишь в ближнее Подмосковье. Но добираться туда все равно нужно было часа три - сначала на электричке, потом на местном автобусе. Деревня была в стороне от шоссе. И не вдоль дороги, как обычно, а на отшибе, до нее еще идти надо. А по другую сторону дороги, на пригорке - «слободка», которую местные по-старинке называли «поповкой». И церковь. Небольшая, построенная еще в начале XIX века. Весь приход - человек десять стариков. Хозяйство запущенное, храм ремонтировать надо, служить не с кем. Посмотрел батюшка на доставшееся ему хозяйство и начал обзванивать всех своих московских прихожан: просил приехать помочь - кто чем может. Поначалу откликнулись многие: приезжали обычно в субботу, работали, потом оставались на службу и… уезжали - ночевать было негде. Никакого «священнического» дома при церкви не было - только крохотная сторожка. Местные старухи глядели на эти «субботники», скептически поджимая губы. Им явно не нравилась активность «чужаков». Но они до поры помалкивали - знали: рано или поздно порыв энтузиазма сойдет на нет, по три часа в один конец без ночевки не наездишься. А они как тут были, так и останутся. Это их церковь. Они сюда с детства ходят. И будут ходить, пока ноги носят. И порядки новые они никому тут устанавливать не позволят.

И правда, постепенно приезжих становилось все меньше и меньше. К осени осталось нас всего человек пять: две пожилые москвички-пенсионерки - одна бухгалтер, другая всю жизнь проработала на заводе, двое молодых мужчин - «афганец» и переводчик с итальянского, и я, редактор переводного и жутко «престижного» журнала. Все ремонтно-строительные работы пришлось отложить до весны. Мужички наши совмещали обязанности сторожей, дворников, разнорабочих, истопников и помогали батюшке в алтаре. Тамара Степановна и Антонина Михайловна кашеварили и прибирали сторожку. А меня батюшка благословил учиться петь на клиросе, читать и изучать устав. Друг друга все мы раньше не знали, познакомились уже в деревне. Поначалу держались обособленно, каждый сам по себе: время было такое. Нашего переводчика Виталия я первый раз увидела в субботу на всенощной, мы с ним даже не познакомились, а в понедельник в издательстве наткнулась на него в столовой. Пришлось, как в шпионском фильме, сделать вид, что мы друг друга никогда не встречали: издательство-то идеологическое, под патронажем ЦК КПСС - узнали бы, что мы в церковь ходим, вышибли бы с работы в два счета.

Служил батюшка по субботам, воскресеньям и праздникам. Всенощная начиналась в четыре часа дня, чтобы народ мог успеть на последний, семичасовой автобус. В воскресенье служили с восьми утра. Ночевали в сторожке: мы с Тамарой Степановной и Антониной Михайловной втроем на одном продавленном диване, ребята - за перегородкой на полу, батюшка - в закутке за печкой, за занавеской. После ужина вместе читали вечерние молитвы, потом батюшка уходил к себе за занавеску и начинал читать каноны, акафист Иисусу Сладчайшему и последование к причащению. Спать никому из нас еще не хотелось, разговаривать было неудобно, и мы сначала просто слушали, как он молится, а потом как-то само собой получилось, что стали молиться вместе с ним. Да и помочь ему хотелось - у него к вечеру от усталости, бывало, не только язык не ворочался, но и ноги уже не держали. А так все-таки хоть читали по очереди.

Батюшка наш не переставал меня удивлять. Был он немногословен, да и вообще - не «златоуст»: проповеди говорил незатейливые, долгих душеспасительных бесед ни с кем не вел, исповедь принимал молча. Да и вид у него был ничем не примечательный. Вот разве что лицо… Лицо у него было светлое, словно иконное, и взгляд… Посмотришь ему в глаза - и сразу поверишь. Но поговорить-то ведь тоже хочется. Особенно новоначальному. Начитаешься святых отцов, и давай приставать с вопросами об Иисусовой молитве. А он: «Это не ко мне. Езжай в Лавру». Ездила. Спрашивала: «Как же так - вроде есть духовник, а с вопросами - в Лавру?» А мне на это: «Ты к нему езди на приход, не бросай, он плохому не научит». «Так ведь он вообще не учит…» Долго не укладывалось это у меня в голове. Как-то зимой отслужили всенощную, поужинали, помолились, батюшка всех спать благословил, а сам оделся и - во двор. Думаю: может, ему плохо - он от переутомления аж зеленый. Выхожу следом и вижу: батюшка наш лопатой двор от снега расчищает. А нас пожалел… Больше я к нему с «заумными» вопросами не приставала.

Постепенно привыкли мы друг к другу, как к родне. Правда, разговаривать особо времени не было, разве что за столом после обеда или ужина, а так - дел у каждого невпроворот. Но постоянно занятые общим делом, мы как-то исподволь научились понимать друг друга, чувствовать настроение, не лезть с пустяками, когда человек хочет помолчать, подбадривать, когда унывает. Мы любили наш храм, батюшку, друг друга. Мы открывали для себя красоту богослужения. Но как сделать так, чтобы и другие ее почувствовали? На клиросе - наши деревенские старухи. Не «бабушки», к ним это слово никак не подходит. Почти ровесницы века, они всю жизнь прожили в этой деревне. Революция, гражданская война, коллективизация, раскулачивание, сталинские «чистки», Отечественная, послевоенный голод, спивающиеся сыновья, сбежавшие в город внуки… Но все эти годы они пели на этом клиросе. Когда-то их еще детьми отобрал в хор служивший здесь до революции священник. Сам учил их нотной грамоте, проводил спевки, к большим праздникам разучивал с ними сложные «концертные» песнопения, на Святки водил по деревне «славить Христа». И теперь они сурово отметали любые попытки ими руководить: «Не ты нас сюда поставил - не тебе и менять», - вот и весь сказ. Всю службу, даже самую длинную, стоят - не присядут, хотя ноги у всех больные и давление скачет, а то и сердце прихватывает. Песнопения все знают наизусть. Но годы… И голос не слушается, и со слухом проблемы. А регента нет. Старый помер, а нового - где ж его взять? Да еще примут ли они нового?

Меня поначалу, как и всех нас, включая батюшку, старухи приняли с поджатыми губами. Присматривались. Потом потихоньку начали учить. Объясняли, показывали ноты, расписанные в тетрадки по партиям еще тем, дореволюционным священником. Чтобы разобраться в уставе, пришлось начать ходить на клирос еще и в московском храме. Ну и читать, конечно, и знакомых алтарников вопросами донимать.

И вот батюшка первый раз благословил меня за всенощной прочесть шестопсалмие. Выхожу с часословом в центр храма, под купол. Прихожан, кроме нас, человека два. Почему же от волнения сердце колотится уже где-то в горле? Читаю и не слышу собственного голоса - звук доносится откуда-то со стороны. Дальше, дальше, главное - не сбиться! Не задохнуться… Все вокруг, как в тумане - ничего не вижу и сама не понимаю, как буквы складываются в слова… «Господи, услыши молитву мою, внуши моление мое во истине Твоей… скажи мне Господи путь, воньже пойду, яко к Тебе взях душу мою…» Все. На ватных ногах поднимаюсь на клирос… И мои кряжистые суровые старухи бросаются меня обнимать и целовать. Гладят, улыбаются… Господи, как же я их люблю!

И все-таки надо было искать регента. А то вместо «восхвалю Имя Бога моего с песнию, возвеличу Его во хвалении» получается «этот стон у нас песней зовется». Но где найти человека, который согласится за чисто символическое вознаграждение мотаться в нашу деревню, да еще усмирит наших старух? И все же такой Божий человек нашелся. Софья Павловна, бывшая учительница пения. Маленькая интеллигентная пожилая еврейка в смешных круглых очках. Очень трогательная в своей истовой вере и абсолютно беспомощная в быту. Конечно, наши старухи тут же поджали губы: «Тоже еще, регент выискался!» Да мало того, она еще им спевки стала назначать. Это по воскресеньям, после службы, вместо того, чтобы домой идти, к обеденному столу. Вот тоже, навязалась, прости Господи, им на голову!

Воевали долго. Старухи то ворчали, то громко роптали, то жаловались батюшке. Софья Павловна плакала мне в жилетку, говорила, что, раз она стала причиной такого раздора, значит не надо ей сюда ездить. Но снова и снова сдавалась на мои уговоры потерпеть, и опять назначала спевку. Казалось, конца этому не будет.

Как-то зимой в сильный снегопад дорогу к нам в деревню так замело, что автобусы с шоссе просто перестали на нее сворачивать. Последний, на котором приехала я, застрял в ста метрах от нашей остановки, и теперь Антонина Михайловна отпаивала промерзшего шофера чаем. До начала службы оставалось минут десять. Наши клиросные старухи, несмотря на свой почтенный возраст, вели себя, как пятиклашки, у которых «училка заболела». И вот когда радость оттого, что ненавистной спевки теперь уж точно не будет, достигла апогея, дверь открылась и вошел… сугроб. Конечно, это была Софья Павловна, которая от самого шоссе шла до храма пешком. С этого дня она навсегда стала для наших старух своей. «Как наша-то, приедет сегодня? Софья Павловна, садитесь, отдохните. Просфорку-то Софье оставили, не забыли?» Нет, ворчать они не перестали и к спевкам относились по-прежнему. Зато из-за них стали оставаться с нами обедать. А Софья Павловна, как-то разбирая хранившиеся на клиросе старые ноты, вдруг потянула меня за рукав и, тыкая пальцем в узкую старинную нотную тетрадь, аккуратно исписанную сиреневыми чернилами, восторженно зашептала: «Представляете, это же альтовый ключ! Сейчас и в музучилище-то никто ноты в альтовом ключе читать не умеет, а наши по ним поют!»

То, что наши старухи обедали теперь с нами, прибавило заботы не только Антонине Михайловне, которой приходилось вдвое больше готовить, но и мне. Как-то так повелось, что пока все ели, я обычно читала вслух что-нибудь «из святых отцов». Книги давала матушка Вера, жена нашего батюшки. Сама она на приходе бывала редко - на ней была вся оставшаяся в Москве семья: двое детей и свекр со свекровью - двое стариков-инвалидов. Ну и работать нужно было, чтобы всех прокормить. Но в наши приходские заботы она тоже вникала и чем могла - помогала. Хотя бы теми же книгами. Найти их в те годы было непросто - разве что в букинистическом за сумасшедшие деньги как антиквариат. Вот мы с ней и подбирали что-нибудь из их домашней библиотеки. Но теперь задача усложнилась: наши старухи к такому чтению не привыкли и на слух воспринимали далеко не все. Но когда нам с матушкой Верой удавалось выбрать правильную книгу, слушали с интересом и потом долго еще обсуждали, припоминая случаи из собственной жизни. И если бы не Софья Павловна с ее спевками, сидели бы за столом до вечера.

Сторожка уже не вмещала нашу разрастающуюся братию. У нас появился новый сторож-истопник Саша - физик из Дубны. Стала приезжать и жить по нескольку дней Ирина - бывшая детдомовка, камерная певица и мама трехлетнего Глеба. А на праздники народа собиралось столько, что кормить всех приходилось в три смены. Нужно было строить «церковный дом». Денег, естественно, не было, но с Божией помощью работа как-то сама шла - то стройматериалы кто-то пожертвовал, то плотники в свой отпуск приехали и месяц трудились «во славу Божию». Ну и наши ребята, конечно, «пахали» от зари до зари. А мы по очереди ездили дежурить на кухне. Осваивать приходилось искусство не только варить обед на двадцать пять наработавшихся мужиков, но и общаться со всем этим пестрым народом так, чтобы и «любовь сотворить», и в искушение не ввести. Но общаться приходилось не только с людьми. Однажды, когда батюшка отпустил всех работников на пару дней по домам отдохнуть и помыться, к нам явилась благостная старушка из соседнего дачного поселка и от всей души пожертвовала нам… козу, уверяя, что та дает уйму молока. Батюшка был в отъезде. Ни Антонина Михайловна, ни я, ни Саша с Виталием коз никогда не доили. Но обидеть благотворительницу отказом мы как-то не решились. Поначалу все шло благополучно: коза мирно паслась у церковной ограды, мы занимались своими делами, но роковой час дойки неумолимо приближался. Стали думать, как добыть из козы молоко. Решили: один будет «фиксировать» задние ноги, второй - передние, третий - рога, а Антонине Михайловне как самой опытной - придется доить. Пытали бедное животное долго, но пол-литровую кружку целебного продукта из него все же извлекли. А потом началась гроза, от которой бедная козочка после пережитого стресса впала в буйное помешательство и начала с такой ненавистью бодать нашу ветхую сторожку, что чуть было не снесла крыльцо. Пришлось идти искать ее хозяйку и возвращать недоумевающей женщине сделанный ею от чистого сердца дар. Самое сложное было ее при этом не обидеть.

Дом строили долго - три года. За это время кого только не перебывало в нашей сторожке. Прибился к нам и местный деревенский «дурачок» Федя - крупный восемнадцатилетний детина с синдромом Дауна, добрейшее существо, изъясняющееся исключительно матом, поскольку никаких других слов отродясь не слышал. Сперва он с удовольствием помогал на стройке, потом стал заходить и в церковь. Батюшку он просто обожал. Но вот беда, деревенские шутники нет-нет, да и подносили ему водки, и тогда поведение его становилось абсолютно непредсказуемым. Честно говоря, я его побаивалась и предпочитала держаться на расстоянии. Однажды, задержавшись в воскресенье после службы дольше обычного, я поддалась на уговоры Виталия подежурить вместо него одну ночь, чтобы он смог съездить навестить заболевшую маму, и осталась в необжитом еще новом доме совершенно одна. Стояла промозглая осень. Печка оказалась с дефектом и совсем не держала тепло. Пришлось всю ночь подбрасывать в нее дрова и к утру они, естественно, кончились. И тут в дверь заколотили увесистым кулаком, и послышался Федин мат. Сердце у меня мгновенно нырнуло в пятки и, читая про себя Иисусову молитву, я даже дышать перестала, чтобы не выдать своего присутствия. А Федя все не уходил: он то стучал, то ходил вокруг дома, то чем-то громыхал, и при этом не переставая матерился. Наконец, похоже, ему это все же надоело, и он ушел. Выждав паузу, я набралась-таки храбрости, отперла дверь и высунула голову наружу. На крыльце лежала аккуратно сложенная маленькая поленница абсолютно сухих дров.

Все о религии и вере - "молитва где двое или трое собраны во имя мое" с подробным описанием и фотографиями.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЛАГЕРЬ

«ГДЕ ДВОЕ ИЛИ ТРОЕ СОБРАНЫ ВО ИМЯ МОЕ»

В одну из зим поступил с этапа в барак юноша лет двадцати трех, студент, осужденный на 20 лет по 58-й статье. Лагерной житейской премудрости еще в полной мере не набрался, так как сразу после приговора попал из Бутырок в «особый».

Молодой, зеленый еще, плохо понимавший, что с ним произошло, попав в «особый», сразу столкнулся с уголовниками. Одет парень был хорошо, не обносился еще по этапам, увидели его уголовники во главе с Иваном Карими решили раздеть. Сели в карты играть на одежду парня. Все видят, что разденут его, а сказать никто ничего не может, даже Сазиков не смел нарушить Лагерную традицию. Закон – на «кон» парня поставили – молчи, не вмешивайся. Вмешался – прирежут.

Те из заключенных, кто долго по лагерям скитался, знали, что если на их барахло играют, сопротивляться нельзя – смерть.

Иван Карий всю одежду с парня выиграл, подошел к нему и сказал: «Снимай, дружок, барахлишко-то».

Ну и началось. Парня Алексеем звали, не понял сперва ничего, думал, смеются, не отдает одежду. Иван Карий решил для барака «комедию» поставить, стал с усмешкой ласково уговаривать, а потом бить начал. Алексей сопротивлялся, но уже теперь барак знал, что парень будет избит до полусмерти, а может быть, и забит насмерть, но «концерт» большой будет.

Затаились, молчат все, а Иван Карий бьет и распаляется. Алексей пытается отбиться, да где там, кровь ручьем по лицу течет. Уголовники для смеха на две партии разделились, и одна Алексея подбадривает.

Отец Арсений во время «концерта» этого дрова около печей укладывал в другом конце барака и начала не видел, а тут подошел к крайней печке и увидел, как Карий студента Алешку насмерть забивает. Алексей уже только руками закрывается, в крови весь, а Карий озверел и бьет и бьет. Конец парню.

Отец Арсений дрова молча положил перед печью и спокойно пошел к месту драки и на глазах изумленного барака схватил Карего за руку, тот удивленно взглянул и потом от радости даже взвизгнул. Поп традицию нарушил, в драку ввязался. Да, за это полагалось прирезать. Ненавидел Карий о. Арсения, но не трогал, барака боялся, а тут законный случай сам в руки идет.

Бросил Карий Алешку бить и проговорил: «Ну, поп, обоим вам конец, сперва студента, а потом тебя».

Заключенные растерялись. Вступись – все уголовники, как один, поднимутся. Карий нож откуда-то достал и бросился к Алешке.

Что случилось? Никто толком понять не мог, но вдруг всегда тихий, ласковый и слабый о. Арсений выпрямился, шагнул вперед к Карему и ударил его по руке, да с такой силой, что у того нож выпал из руки, а потом оттолкнул Карего от Алексея. Качнулся Карий, упал и об угол нар разбил лицо, и в этот момент многие засмеялись, а о. Арсений подошел к Алексею и сказал: «Пойди, Алеша, умойся, не тронет тебя больше никто», – и, будто бы ничего не случилось, пошел укладывать дрова.

Опешили все. Карий встал. Уголовники молчат, поняли, что Карий свое «лицо потерял» перед всем бараком.

Кто-то кровь по полу ногой растер, нож поднял. У Алешки лицо разбито, ухо надорвано, один глаз совсем закрылся, другой багровый. Молчат все. Несдобровать теперь о. Арсению и Алексею, прирежут уголовники. Обязательно прирежут.

Случилось, однако, иначе. Уголовники поступок о. Арсения расценили по-своему, увидев в нем человека смелого и, главное, необыкновенного. Не побоялся Карего с ножом в руках, которого боялся весь барак. Смелость уважали и за смелость по-своему любили. Доброту и необыкновенность о. Арсения давно знали. Карий к своему лежаку ушел, с ребятами шепчется, но чувствует, что его не поддержат, раз сразу не поддержали.

Прошла ночь. Утром на работу пошли, а о. Арсений делами по бараку занялся: топит печи, убирает, грязь скребет.

Вечером заключенные пришли с работы, и вдруг перед самым закрытием барака влетел с несколькими надзирателями начальник по режиму.

«Встать в шеренгу», – заорал сразу. Вскочили, стоят, а начальник пошел вдоль шеренги, дошел до о. Арсения и начал бить, а Алексея надзиратели из шеренги выволокли.

«За нарушение лагерного режима, за драку попа 18376 и Р281 в холодный карцер № 1, на двое суток, без жратвы и воды», – крикнул начальник.

Донес, наклепал Карий, а это среди уголовников считалось самым последним, позорным делом.

Карцер № 1 – небольшой домик, стоящий у входа в лагерь. В домике было несколько камер-одиночек и одна камера на двоих, с одним узким лежаком, вернее – доской шириною сантиметров сорок. Пол, стены, лежак были сплошь обиты листовым железом. Сама камера была шириной не более трех четвертей метра, длиной два метра.

Мороз на улице тридцать градусов, ветер, дышать трудно. На улицу выйдешь – так сразу коченеешь. Поняли заключенные барака – смерть это верная. Замерзнут в карцере часа через два. Наверняка замерзнут. При таком морозе в этот карцер не посылали, при пяти-шести градусах, бывало, посылали на одни сутки. Живыми оставались лишь те, кто все двадцать четыре часа прыгал на одном месте. Перестанешь двигаться – замерзнешь, а сейчас минус тридцать. Отец Арсений старик, Лешка избит, оба истощены.

Потащили обоих надзиратели. Авсеенков и Сазиков из строя вышли и обратились к начальнику: «Гражданин начальник! Замерзнут на таком морозе, нельзя их в этот карцер, умрут там». Надзиратели наподдали обоим так, что от одного барака до другого очумелыми летели.

Иван Карий голову в плечи вобрал и чувствует, что не жилец он в бараке, свои же за донос пришьют.

Привели о. Арсения и Алексея в карцер, втолкнули. Упали оба, разбились, кто обо что. Остались в темноте. Поднялся о. Арсений и проговорил: «Ну! Вот и привел Господь вдвоем жить. Холодно, холодно, Алеша. Железо кругом».

За дверью громыхал засов, щелкал замок, смолкли голоса и шаги, и в наступившей тишине холод схватил, сжал обоих. Сквозь узкое решетчатое окно светила луна, и ее молочный свет слабо освещал карцер.

«Замерзнем, о. Арсений, – простонал Алексей. – Из-за меня замерзнем. Обоим смерть, надо двигаться, прыгать, и все двое суток. Сил нет, весь разбит, холод уже сейчас забирает. Ноги окоченели. Так тесно, что и двигаться нельзя. Смерть нам, о. Арсений. Это не люди! Правда? Люди не могут сделать того, что сделали с нами. Лучше расстрел!»

Отец Арсений молчал. Алексей пробовал прыгать на одном месте, но это не согревало. Сопротивляться холоду было бессмысленно. Смерть должна была наступить часа через два-три, для этого их и послали сюда.

«Что Вы молчите? Что Вы молчите, о. Арсений?» – почти кричал Алексей, и, как будто пробиваясь сквозь дремоту, откуда-то издалека прозвучал ответ:

«Молюсь Богу, Алексей!»

«О чем тут можно молиться, когда мы замерзаем?» – проговорил Алексей и замолчал.

«Одни мы с тобой, Алеша! Двое суток никто не придет. Будем молиться. Первый раз допустил Господь молиться в лагере в полный голос. Будем молиться, а там воля Господня».

Холод забирал Алексея, но он отчетливо понял, что сходит с ума о. Арсений. Тот, стоя в молочной полосе лунного света, крестился и вполголоса что-то произносил.

Руки и ноги окоченели полностью, сил двигаться не было. Замерзал. Алексею все стало безразлично.

Отец Арсений замолк, и вдруг Алексей услышал отчетливо произносимые о. Арсением слова и понял: это молитва.

В церкви Алексей был один раз из любопытства. Бабка когда-то его крестила. Семья неверующая, или, вернее сказать, абсолютно безразличная к вопросам религии, не знающая, что такое вера. Алексей – комсомолец, студент. Какая могла быть здесь вера?

Сквозь оцепенение, сознание наступающей смерти, боль от побоев и холода сперва смутно, но через несколько мгновений отчетливо стали доходить до Алексея слова: «Господи Боже! Помилуй нас грешных, Многомилостиве и Всемилостиве Боже наш, Господи Иисусе Христе, многия ради любве сшел и воплотился еси, яко да спасеши всех. По неизреченной Твоей милости спаси и помилуй нас и отведи от лютыя смерти, ибо веруем в Тя, яко Ты еси Бог наш и Создатель наш. » И полились слова молитвы, и в каждом слове, произносимом о. Арсением, лежала глубочайшая любовь, надежда, упование на милость Божию и незыблемая вера.

Алексей стал вслушиваться в слова молитвы. Вначале смысл их смутно доходит до него, было что-то непонятное, но, чем больше холод охватывал его, тем отчетливые осознавал он значение слов и фраз. Молитва охватывала душу спокойствием, уводила от леденящего сердце страха и соединяла со стоящим с ним рядом стариком – о. Арсением.

«Господи Боже наш Иисусе Христе! Ты рекл еси пречистыми устами Твоими, когда двое или трое на земле согласятся просить о всяком деле, дано будет Отцом Моим Небесным, ибо где двое или трое собраны во Имя Мое, там и Я посреди них. » И Алексей повторял: «. дано будет Отцом Моим Небесным, ибо где двое или трое собраны во Имя Мое, там и Я посреди них. »

Холод полностью охватил Алексея, все застыло в нем. Лежал ли, сидел на полу, или стоял, он не сознавал. Все леденело. Вдруг наступил какой-то момент, когда карцер, холод, оцепенение тела, боль от побоев, страх исчезли. Голос о. Арсения наполнял карцер. Да карцер ли? «Там Я посреди них. » Кто же может быть здесь? Посреди нас. Кто? Алексей обернулся к о. Арсению и удивился. Все кругом изменилось, преобразилось. Пришла мучительная мысль: «Брежу, конец, замерзаю».

Карцер раздвинулся, полоса лунного света исчезла, было светло, ярко горел свет, и о. Арсений, одетый в сверкающие белые одежды, воздев руки вверх, громко молился. Одежды о. Арсения были именно те, которые Алексей видел на священнике в церкви.

Слова молитв, читаемые о. Арсением, сейчас были понятны, близки, родственны – проникали в душу. Тревоги, страдания, опасения ушли, было желание слиться с этими словами, познать их, запомнить на всю жизнь.

Карцера не было, была церковь. Но как они сюда попали, и почему еще кто-то здесь, рядом с ними? Алексей с удивлением увидел, что помогали еще два человека, и эти двое тоже были в сверкающих одеждах и горели необъяснимым белым светом. Лиц этих людей Алексей не видел, но чувствовал, что они прекрасны.

Молитва заполнила всё существо Алексея, он поднялся, встал с о. Арсением и стал молиться. Было тепло, дышалось легко, ощущение радости жило в душе. Все, что произносил о. Арсений, повторял Алексей, и не просто повторял, а молился с ним вместе.

Казалось, что о. Арсений слился воедино со словами молитв, но Алексей понимал, что он не забывал его, а все время был с ним и помогал ему молиться.

Ощущение, что Бог есть, что Он сейчас с ними, пришло к Алексею, и он чувствовал, видел своей душой Бога, и эти двое были Его слуги, посланные Им помогать о. Арсению.

Иногда приходила мысль, что они оба уже умерли или умирают, а сейчас бредят, но голос о. Арсения и его присутствие возвращали к действительности.

Сколько прошло времени, Алексей не знал, но о. Арсений обернулся и сказал: «Пойди, Алеша! Ложись, ты устал, я буду молиться, ты услышишь». Алексей лег на пол, обитый железом, закрыл глаза, продолжая молиться. Слова молитвы заполнили все его существо: «. согласятся просить о всяком деле, дано будет Отцом Моим Небесным. » На тысячи ладов откликалось его сердце словам: «. Собраны во Имя Мое. » «Да, да! Мы не одни!» – временами думал Алексей, продолжая молиться.

Было спокойно, тепло, и вдруг откуда-то пришла мать и, как это еще было год тому назад, закрыла его чем-то теплым. Руки сжали ему голову, и она прижала его к своей груди. Он хотел сказать: «Мама, ты слышишь, как молится о. Арсений? Я узнал, что есть Бог. Я верю в Него».

Хотел ли он сказать или сказал, но мать ответила: «Алешенька! Когда тебя взяли, я тоже нашла Бога, и это дало мне силы жить».

Было хорошо, ужасное исчезло. Мать и о. Арсений были рядом. Прежде незнакомые слова молитв сейчас обновили, согрели душу, вели к прекрасному. Необходимо было сделать все, чтобы не забыть эти слова, запомнить на всю жизнь. Надо не расставаться с о. Арсением, всегда быть с ним.

Лежа на полу у ног о. Арсения, Алексей слушал сквозь легкое состояние полузабытья прекрасные слова молитв. Было беспредельно хорошо. Отец Арсений молился, и двое в светлых одеждах молились и прислуживали ему и, казалось, удивлялись, как молится этот человек. Сейчас он уже ничего не просил у Господа, а славил Его и благодарил. Сколько времени продолжалась молитва о. Арсения и сколько времени лежал в полузабытьи Алексей, никто из них не помнил.

В памяти Алексея осталось только одно: слова молитв, согревающий и радостный свет, молящийся о. Арсений, двое служащих в одеждах из света и огромное, ни с чем не сравнимое чувство внутреннего обновляющего тепла.

Били по дверному засову, визжал замерзший замок, раздавались голоса. Алексей открыл глаза. Отец Арсений еще молился. Двое в светлых одеждах благословили его и Алексея и медленно вышли. Ослепительный свет постепенно исчезал, и наконец карцер стал темным и по-прежнему холодным и мрачным.

«Вставайте, Алексей! Пришли», – сказал о. Арсений. Алексей встал. Входили начальник лагеря, главный врач, начальник по режиму и начальник «особого отдела» Абросимов. Кто-то из лагерной администрации говорил за дверью: «Это недопустимо, могут сообщить в Москву. Кто знает, как на это посмотрят. Мороженые трупы – не современно».

В карцере стояли: старик в телогрейке, парень в разорванной одежде и с кровоподтеками и синяками на лице. Выражение лиц того и другого было спокойным, одежда покрылась толстым слоем инея.

«Живы? – с удивлением спросил начальник лагеря. – Как вы тут прожили двое суток?»

«Живы, гражданин начальник лагеря», – ответил о. Арсений.

Стоящие удивленно переглянулись.

«Обыскать», – бросил начлага.

«Выходи», – крикнул один из пришедших надзирателей.

Отец Арсений и Алексей вышли из карцера. Сняв перчатки, стали обыскивать. Врач также снял перчатку, засунул руку под одежду о. Арсения и Алексея и задумчиво, ни к кому не обращаясь, сказал: «Удивительно! Как могли выжить! Действительно, теплые».

Войдя в камеру и внимательно осмотрев ее, врач спросил: «Чем согревались?» И о. Арсений ответил: «Верой в Бога и молитвой».

«Фанатики. Быстро в барак», – раздраженно сказал кто-то из начальства. Уходя, Алексей слышал спор, возникший между пришедшими. Последняя фраза, дошедшая до его слуха, была: «Поразительно! Необычный случай, они должны были прожить при таком морозе не более четырех часов. Это поразительно, невероятно, учитывая 30-градусный мороз. Вам повезло, товарищ начальник лагеря по режиму! Могли быть крупные неприятности».

Барак встретил о. Арсения и Алексея, как воскресших из мертвых, и только все спрашивали: «Чем спасались?» – на что оба отвечали: «Бог спас». Ивана Карего через неделю перевели в другой барак, а еще через неделю придавило его породой. Умирал мучительно. Ходили слухи, что своя же братва помогла породе придавить его.

Алексей после карцера переродился, он привязался к о. Арсению и всех, находившихся в бараке, расспрашивал о Боге и о православных службах.

Записано со слов Алексея и некоторых очевидцев, живших в том же бараке.

Толкования Священного Писания

Толкования на Мф. 18:20

Свт. Иоанн Златоуст

идеже бо еста два или трие собрани во имя Мое, ту есмь посреде их

Свт. Кирилл Александрийский

Поскольку Христос получившим в удел учительство дает власть решить и связывать, а склонившиеся однажды к жажде истины не обращаются [к чему- то иному], следует страшиться гласов святых, даже если присутствует немного определяющих. Ибо и в этом удостоверил нас Христос, сказав, что будет верно необязательно то, что [определят] многие, но обетовал, что даже если и двое числом согласно по внимательном рассмотрении определят [что-либо], то исполнится. Ибо Я буду с вами, говорит Он, и буду определять вместе с вами, если только двое соберутся ради Меня; ибо действенно будет, говорит, не число собравшихся, но сила благочестия и боголюбия.

Прп. Иустин (Попович)

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

Господь Христос весь в Церкви, как глава в Своем теле. Все, что есть в Церкви, и все, что составляет Церковь собрано во имя Святой Троицы, а в частности: во имя Господа Христа. И – в первую очередь. Ибо Он приводит к Богу Отцу по всеистинному свидетельству Самой Истины: «никто не приходитъ къ Отцу, какъ только черезъ Меня» (Ин. 14:6). И еще: где двое или трое собраны во имя Мое, тамъ Я посреди нихъ . В Церкви Господь Христос с каждым верующим, в частности с каждыми двумя или тремя, собирающимися во имя Его. Он в каждом члене Церкви. Действительно, с каждыми двумя или тремя в Церкви, среди них, всегда вся Церковь: все Апостолы, все Мученики, все Исповедники, все Преподобные, все Бессребренники, вообще: все Святые, ибо только «со всеми святыми» (Еф. 3:18), и через всех Святых, человек и есть член Церкви. Истина над истинами: в Церкви мы все – «одно тело», все – «один хлеб», все – «одна душа», все – «одно сердце», все – «один ум», все – «одна совесть», все – «одна вера», все – «одна Истина», «все – одно в Христе Иисусе» , «все – сыны Божии верой Христа Иисуса» , все – один народ, народ Божий, все – одна Церковь и на небе и на земле, и для Ангелов и для людей (Гал. 3:26–28; Рим. 12:4; 1 Кор. 12:12–28 Еф. 4:4; 1 Кор. 2:16; Еф. 3:3–19; Кол. 1:12–29).

Блж. Иероним Стридонский

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

Блж. Петр Хрисолог

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

Есть такие люди, которые предполагают, что с собранием Церкви можно не считаться, и утверждают, будто личные молитвы предпочтительнее молитв почтенного собрания. Однако если Иисус не отказывает ни в чем столь малому собранию, как двое или трое, то разве откажет Он тем, кто молится в собрании и совете праведных в Церкви? Веруя в это, пророк хвалится, что обрел просимое, и говорит: Славлю [Тебя], Господи, всем сердцем [моим] в совете праведных и в собрании (Пс. 110:1). Всем сердцем своим славит Господа тот, кто слышит в собрании праведных, что все, что он просит, будет дано ему.

Некоторые, однако, пытаются под видимостью веры оправдать собственную лень, которая и побуждает их пренебрегать собранием. Они пропускают участие во всем рвении собрания, делая вид, что посвятили молитве время, которое потратили на свои домашние заботы. Предаваясь собственным желаниям, они принижают и отвергают Божественные установления. Эти люди разрушают тело Христово, расстраивают его члены. Они не дают развиться до полноты великолепия его христопо- добному виду – тому виду, который открылся пророку в духе и который он воспел: Вид Его – паче сынов человеческих (Ис. 52:14)!

Верно, люди по отдельности имеют долг личной молитвы, но его они исполнять смогут только тогда, когда соединятся с этим совершенным телом и станут украшением его. Вот какая разница есть между славной полнотой собрания и тщетностью отделения, идущей от незнания и небрежения: в спасении и славе красота всего тела выступает в единстве всех членов; а вот отделение внутренностей ведет к мерзкому, смертоносному, несущему ужас разложению.

Блж. Феофилакт Болгарский

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

Евфимий Зигабен

Идеже бо еста два или трие собраны во имя Мое, ту есмь посреде их

во имя Мое, т.е. ради Меня, ради заповедей Моих, а не по какой-либо другой причине. Итак, где они соберутся по этой причине, там и Я посреди их, соединяющий и охраняющий их, и исполняющий их прошения. Не сказал: буду , но тотчас же есмь . Говорят же о Боге, что среди этих Он есть, а среди тех Его нет, не потому что Он ограничен (ибо Он не ограничивается никаким местом), но потому, что сила Его пребывает в людях достойных.

Архим. Эмилиан (Вафидис)

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

Связь между двоими позволительна и благословляется Богом только в браке. Вне брака двое сосуществовать не могут. Только один или многие. Может быть, кто-то сошлется на слова Господа: Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди их . Но я вам говорю, что «двое » сказано о браке, а «трое » – о монахах. Иначе и быть не может!

Трезвенная жизнь и аскетические правила.

Лопухин А.П.

ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них

В кодексах D, Сиросинайском и у Климента Александрийского стих этот приводится в отрицательной форме: “ибо нет двух или трех собранных во имя Мое, у которых (близ которых) Я не был бы (Я не есмь) среди них.” Здесь указывается на церковный minimum. Христос истинно присутствует среди людей даже тогда, когда двое или трое из них собираются во имя Его.